Кульчицкий Михаил, стихи |
|
|
“Не до ордена. Была бы Родина С ежедневными Бородино.” Миша Кульчицкий |
Харьков — мой город |
МОЙ ГОРОД |
ДОРОГА («Так начинают юноши без роду…») ПРОЩАНИЕ |
«Высокохудожественной строчкой не хромаете…» ДРУЗЬЯМ-ДЕСЯТИКЛАССНИКАМ |
|
|
|
Рубеж |
Самое такое |
|
|
Населённый пункт — г. Харьков (Харків), Харьковская область, Украина Улица, дом — угол улицы Грековская, 9 и переулка Ващенковский, 2 Тип объекта — мемориальная доска Название памятника — Мемориальная доска М. В. Кульчицкому Описание памятника — Поэт Михаил Кульчицкий — младший лейтенант, командир миномётного взвода, погиб в бою под селом Трембачёво Луганской области 19 января 1943 года Дата установки — 1989…1999…2004… Состояние памятника — приемлемое Дата регистрации в базе данных — 08/12/2012 |
|
Разговор о Харькове
Я города люблю громадины, До пят ушедшие в дома, А в тех домах живут романтики — Их жизнь придумала сама. Они живут, под солнцем жмурятся, Твердят обычные слова, И открывают свои улицы, Как открывают острова. Я с ними сам мальчишкой делаюсь, Сам фантазёром становлюсь. Надев в июнь рубаху белую, На их гулянья тороплюсь, Где шинами нешумно шаркая, Прохладой правдашней дыша, Идёт по Харькову нежаркая Густая полночь не спеша, Где парус парков распуская, Волной качая берега, Течёт, течёт, течёт Сумская Так далеко издалека. Подумайте, какое зрелище! Единственный на шар земной, Весь этот город, в полночь дремлющий, О чём-то говорит со мной. И хворости мои, и горести, Всё, что болело, всё, что жгло, Вдруг потонуло в этом городе, Вдруг отболело и прошло. О Харьков, Харьков, твои улицы, Они ясны и без огня. Пусть пешеходы твои — умницы — Поучат мудрости меня. И пусть, отвергнув все нелепости, Ты сам заговоришь во мне… Твои полночные троллейбусы Плывут и тают в тишине. 1982 Булат Окуджава |
Из Харькова – с любовью…
С хулиганистыми малышами, В городишке, почти миллионном, Полируя Сумскую, – клешáми, Что выкраивал Эдик Лимонов, – Был я – юным, а значит, – хорошим, (Пять – по пению и – по рус. литу.) …Ливерпульским плюгавым гаврошем Я кадрил центровую лолиту. И казалась мне трёха в кармане Крейзанутым сокровищем Креза… Если “You never give me your money”,1 То, хотя бы, – давай “Сome together”…2 И крем-соды шипучая пенка (Два – с тройным! Озорно – и резонно!) Увлекала нас – к саду Шевченко… …Ах, какие там были газоны!… Под покровом природы счастливой – Совершалось – эдемской пропиской – Единенье – девчонки сопливой И мальчишки с торчащей пипиской… …И, – всё та же природа, – в итоге Нам даров отвалила, – по-царски… …Мы, бессмертны как юные боги, Шли по Рымарской – вниз – до Кацарской… …Непохожи на прочих – в начале, Вы, и – миру, – не стали своими, Дорогие мои харьковчане, – Хоть в Москве, хоть в Иерусалиме… …Ну, а я, удивляясь порою Долгой жизни – прекрасной и странной, Не спешу – расставаться с землёю – Нэзалэжной,3 но – обетованной… Третье дыхание 2003 Мастер Евгений --------------------------------------------- 1 — Если “Ю НЕВЕР ГИВ МИ Ю МАНИ” (англ.) Ты никогда не даёшь мне свои деньги 2 — То, хотя бы, – давай “КОМ ТУГЕЗЕ”… (англ.) Соберёмся вместе 3 незалежний (укр.) — независимый (рус.) |
Мой Харьков
Люблю тебя мой город Харьков, Твои просторы площадей, Твои деревья тихих парков И красоту твоих аллей. Люблю я улицу Сумскую, Её зеркальную струю, Её брусчатки мостовую, Что до сих пор ещё в строю. Люблю твои микрорайоны, Они как мини города, Весной там расцветают клёны И ночью снятся иногда. Цвети же первая столица! Пусть детский беззаботный смех По улицам твоим как птица Летит и окрыляет всех! Пътръ |
ТРИ ТЫСЯЧИ И ТРИ СЕСТРЫ
Помните раньше дела провинций? — Играть в преферанс, прозябать и травиться. Три тысячи три, до боли скул, скулили сестры, впадая в тоску — В Москву! В Москву!! В Москву!!! В Москву!!!! Москва белокаменная, Москва камнекрасная всегда была мне мила и прекрасна. Но нам ли столицей одной утолиться?! Пиджак Москвы для Союза узок. И вижу я — за столицей столица растёт из безмерной силы Союза. Где вóроны вились, над падалью каркав, в полотна железных дорог забинтованный, столицей гудит укрáинский Харьков, живой, трудовой и железобетонный. За горами угля и рельс поезда не устанут свистать. Блок про это писал: «Загорелась Мне Америки новой звезда!» Владимир Маяковский |
Наш Харків
Для миру, добра, та любови1 Наш Харків піднісся здавна, Завжди трудовий, науковий, Красивий, як втіха-весна. Над Лопанню тихиї зорі Вставали і вишні цвіли. Квартали твої неозорі У степ слобожанський вросли, На пагорбах зручно осіли На Лисій, Холодній горі І де, Журавлеськиї схіли2 Чудові любої пори. До себе зове і в негоду Сумська – мирний наш Колізей, А скільки знаменних заводів — Від Конного до ХТЗ. Неначе дзвінки передзвони Лунають, як пісні п’янки, То йдуть харків’янки-мадонни — Красиві, тендітни, струнки. Від парків зелене намисто. Від захвату серце співа. Наш Харків, замріяне місто, У тебе душа трудова. Бабешко В. С. ----------------------------------- 1 (лит. укр.) — любові, однако на Слобожанщине такая поэтическая вольность допустима, ведь нормы укр.мовы изменчивы). 2 (лит.укр.) — Журавлівськії схили |
Борису Чичибабину
Доживём до весны, мой певучий возлюбленный старче! Долетим до травы вопреки шелудивой зиме. Вопреки срамоте этой жизни, изрядно собачьей, Доживём. И, даст Бог, обнаружимся в ясном уме. Я вгляделся в упор в свой пропитый прокуренный город. – И в цигарке его вспыхнул дымного смысла намёк: Он – и духу плевок, он и брюху холопьему голод. Счёт грехам он забыл, и ничто не идёт ему впрок... Я вгляделся в лицо моей жертволюбивой отчизны. О, как стыдно сегодня смотреть нам друг другу в глаза! А на шраме холма, на разломе кладбищенской тризны, Некий отсвет дрожал, без которого выжить нельзя... Подорожник – прохлада дождя на горячечной ране – Да по небу прочерченный птицей рифмованный след. – Нас не предал лишь свет безымянный – на сломе, на грани. А опоры иной не найти нам ещё триста лет. Дотужим до весны – там щедрее, там больше дыханья В голубом и зелёном, чем здесь в тараканьей тоске. Домолчим, чтоб услышать, как арию чистописанья Прогорланит скворец о хмельном первозданном листке! Сергей Шелкóвый * * * Тогда хотелось побыстрее крылом ударить и взлететь. Тогда моложе и острее анáпеста звенела медь. Но оказалось, что для взлёта нужней не пылкие уста, а всевлюблённости работа и самоедства правота. Отдай единственное сердце и жизни лакомый кусок – и, может быть, тугая дверца раздвинется на волосок. И луч огня в шагрень вонзится. Но ты успеешь осознать, что глупые, – другие! – птицы умеют по небу носиться, поскольку не умеют лгать... Сергей Шелкóвый из кн. "Во плоти", Харьков, 1994 |
Харькову — 350
На три с половиной столетья Сегодня мы стали старше, За город со мною, вы, пейте, Налейте полные чаши! За тех, кто построил город Красивым и достойным! Сегодня прекрасный повод Город таким запомнить. К тебе приезжают сегодня Все те, для кого ты дорог, С кем можно и прошлое вспомнить Тебе, юбилейный город! Протянешь навстречу руки — Друзей (гостей) обнять желанных И после долгой разлуки Поговорим о главном. Мой город юности, прекрасный и старинный, К тебе лечу как на свидание с любимой (любимым) И так хочу пройтись по улицам твоим. А на одной из них, прекрасной и старинной, Я возвращаюсь к юности своей. В Москве — Арбат, А в Петербурге — Летний сад, А в Харькове — Сумская манит взгляд. И как ночные мотыльки За годом год летят деньки, А я в любимый Харьков возвращаюсь. Кузнецкий мост, Зеркальная струя, Твои сады и маленькие скверы. Мой милый город, мы живём святою верой И неразлучны, Харьков, мы с тобой. О (ты), город юности моей, Люблю тебя ещё сильней И не боюсь в любви к тебе признаться. Мой Харьков вечно молодой, С тобою связан я (связана) судьбой, Мне тяжело с тобою расставаться. Бекетовские здания живут: Ни годы не сломили их, ни войны, И дерзко задирает синеву Величественный купол колокольни. Наш город – одержимый театрал, Поэзия в нём яростно клокочет. Из Харькова по свету запорхал Тот синенький шульженковский платочек. Елена Фомичёва |
|
Так начинают…
Пастернак Б.
Так начинают
Юноши без роду,
Стыдясь немного
Драных брюк и пиджака,
Ещё не чувствуя под сапогом дорогу.
Развалкой входят
В века!
Но если непонятен зов стихами,
И пожелтеет в книгах
Их гроза,
Они уйдут,
Не сбросив с сердца камень,
Не плюнув жизни в грязные глаза.1
И вот тогда, в изнеможеньи —
Когда от силы ты,
Когда держать её в себе невмочь,2
Крутясь ручьём,
Остановив мгновенье,
Торжественно стихи приходят в ночь.
И разлететься сердцу,
Гул не выдержав,
И умершей звездой
Дрожать огнём,
И страшен мир-слепец,
Удары вытерший,
И страшен мир,
Как звездочёты днём.
Иди же, юноша.
Звени тревожной бронзой
И не погибни кровью в подлеце.
Живи, как в первый день,
И знай, что будет солнце,
Но не растает
Иней на лице.
23–24 декабря 1938
---------------------------------------------------
1 "А только чуть прищуривши глаза."— (ред.правка)
2 "Когда держать её себе невмочь," — (ред.правка)
|
|
Пропали сливы, перезрели звёзды, и врач прошамкал, что в больницу поздно. Умрут её залётные глаза, до осени умрут! — так он сказал. Мои глаза, как под гипнозом, никли в его очков давно протёртый никель. А листьев не было на косяках ветвей, и отлетели стаи журавлей. Решётка никеля: очки, кровать — и я не мог её поцеловать. Она поймёт обман по дрожи скул. Зачем же ей ещё мою тоску? И я, стыдясь, — уже к другим влеком… Тугим сукном обтянутые бёдра, на гнутом коромысле вровень вёдра, смех вперемешку с финским говорком. 1939 |
|
|
Высокохудожественной
строчкой не хромайте!1
Вы отображаете
удачно дач лесок.
А я — романтик!
Мой стих не зеркало —
но телескоп.
К кругосветному небу
нас мучит любовь,
боёв
за коммуну
мы смолоду ищем.
За границей
в каждой нише
по нищему;
там небо в крестах самолётов —
кладбищем,
и земля вся в крестах
пограничных столбов.
Я романтик —
не рома,
не мантий —
не так.
Я романтик разнаиспоследних атак!
Ведь недаром на карте,
командармом оставленной,
на ещё разноцветной карте
у Сталина2
пресс-папье
покачивается,
как танк.
1940-е
---------------------------------
1 "строчкой не хромаете," — (ред.правка)
2 "за Таллином" — (ред.правка)
|
|
|
Полдень. Листья свернулись дряблые. Утро высохло, начался зной. Только в тёрпком хрустящем яблоке Свежесть осени под белизной. Старый дом, От солнца белый, Отражает медленная вода, Будто река захотела Запомнить его навсегда. Я помню, как в эту школу Семилетним пришёл в первый раз, Наклонивши немного вихрастую голову От ребячьих пристальных глаз. Окна школы темны снаружи, И позёмкой свистит песок. Дождь. Труба забурлила лужей… А на партах смолистый сок. Парты пахли еловым бором, Где я летом смолой загорел. Промерцали штыки над забором Возвращаясь из лагерей. И мне тогда показалось, Что на тусклых осенних штыках Детство моё улыбалось, Уходя, ускоряя шаг. Улетавшей, шумящей птицей, Моё детство, в сини кружись! В школе день мой последний промчится Перед вступлением в жизнь. Как-то странно и трудно поверить — Не увижу знакомый зал… Я открываю двери И от солнца жмурю глаза. У меня захватило дыханье, Как на самой высокой сосне — Небо плывёт с колыханием, Будто во сне. Под листвой наступающих весен, Что шумят на ветру как запев, Мы пойдем в половодье песен. Этот зал загрустит, опустев. Но в, звенящую свежестью, осень Снова вспыхнет приветственный шум И взовьётся в громадную просинь, О которой я напишу. И конечно, ребята в школе Так же жадно увидят, как я, Журавлей, Улетающих с поля, В первом заморозке звеня. И увидят, наверное, листья, Тихо падающие на бойцов, И тогда на закате огнистом Загорятся глаза и лицо. Я, прислушавшись к голосу сердца, Поглядев на шелковицы рябь, Вспомню далекое детство. Что ушло со штыками в сентябрь. Улетевшею быстрою птицей, Моё детство, в сини кружись! Пусть скорей этот день промчится — Предо мной раскрывается жизнь! 1936? |
|
|
|
|
Он будет упрямо искать свои слова, свои образы, свои мысли. И, конечно, овладевать тайнами версификации: ещё школьником Миша составил картотеку 85 основных стихотворных размеров, беря примеры из любимого Лермонтова или же их сочиняя; упражнения ради «переводил» Жуковского на язык Маяковского и наоборот. Михаил КРАСИКОВ |
|
Коле Л.
Как было б хорошо, Чтоб люди жили дружно, Дороги чёрные, как хлеб, Посыпаны крупчатой И острой солью снега. Каждый камень Чтоб был твой стол, А не давил на грудь. Как было б хорошо, Чтоб в крепкой сумке Из волчьей кожи За плечами странствий Привычно тяжелели б Фляжка рома, Трёхгранный нож И белая тетрадь. Как я б хотел, Чтоб ничего не нужно, Чтоб всё богатство — в сердце, Чтоб границы Остались только в старых картах юнги Да в сердце — между грустью и тоской. Я думаю: ни горечь папиросы Ни сладость водки. Ни обман девчонки — Ничто не сможет погубить, Дружище, Единственного блага — Дружбы нашей. Я знаю: это будет… А покамест Ракетой падает об камни Чайка. И дороги накрест Ещё поверх скрестили Штык и ложь. Когда же он настанет. Этот день, И с какой Зарёй — багровой или чёрной? Видишь?.. И в ветхие страницы Книжек тонких Втасованы листки Моих стихов… 1940 |
|
Н. Турочкину
В небо вкололась чёрная заросль, Вспорола белой жести бока: Небо лилось и не выливалось, Как банка сгущённого молока. А под белым небом, под белым снегом, Под чёрной землей, в сапёрной норе, Где пахнет мраком, железом и хлебом. Люди в пятнах фонарей. Они не святые, если безбожники, Когда в цепи перед дотом лежат, Воронка неба без бога порожняя Вмораживается им во взгляд. Граната шалая и пуля шальная. И когда прижимаешься, «мимо» моля. Нас отталкивает, в огонь посылая, Наша чёрная, как хлеб, земля. Война не только смерть. И чёрный цвет этих строк не увидишь ты. Сердце как ритм эшелонов упорных: При жизни, может, сквозь Судан, Калифорнию Дойдёт до океанской, последней черты. 1940 |
|
|
|
Кульчицкий Васильки на засаленном вороте Возбуждали общественный смех. Но стихи он писал в этом городе Лучше всех. Просыпался и умывался — Рукомойник был во дворе. А потом целый день добивался, Чтоб строке гореть на заре. Некрасивые, интеллигентные, Понимавшие всё раньше нас, Девы умные, девы бедные Шли к нему в предвечерний час. Больше часу он их не терпел. Через час он с ними прощался И опять, как земля, вращался, На оси тяжело скрипел. Так, себя самого убивая, То ли радуясь, то ли скорбя, Обо всём на земле забывая, Добывал он стихи из себя. Борис Слуцкий |
|
(Отрывки из незавершённой поэмы)
Далёкий друг! Года и вёрсты, И стены книг библиотек Нас разделяют. Шашкой Щорса Врубиться в лучезарный век Хочу. Чтоб, раскроивши череп Врагу последнему и через Него перешагнув, рубя, Стать первым другом для тебя. На двадцать, лет я младше века, Но он увидит смерть мою, Захода горестные веки Смежив. И я о нём пою. И для тебя. Свищу пред боем, Ракет сигнальных видя свет, Военный в пиджаке поэт, Что мучим мог быть лишь покоем. Я мало спал, товарищ милый! Читал, бродяжил, голодал… Пусть: "отоспишься ты в могиле" — Багрицкий весело сказал… Но если потная рука1 В твой взгляд слепнёт «бульдога» никелем — С высокой полки на врага Я упаду тяжёлой книгой. Военный год стучится в двери Моей страны. Он входит в дверь. Какие беды и потери Несёт в зубах косматый зверь? Какие люди возметнутся Из поражений и побед? Второй любовью Революции Какой подымется поэт? А туча виснет. Слава ей Не будет синим ртом пропета. Бывает даже у коней В бою предчувствие победы… Приходит бой с началом жатвы. И гаснут молнии в цветах. Но молнии — пружиной сжаты В затворах, в тучах и в сердцах. Наперевес с железом сизым И я на проволку пойду, И коммунизм опять так близок, Как в девятнадцатом году. …И пусть над степью, роясь в тряпках, Сухой бессмертник зацветёт И соловей, нахохлясь зябко, Вплетаясь в ветер, запоёт. 8—9 ноября 1939 ------------------------------ 1 вариант: "Одно мне страшно в этом мире: Что, в плащ окутавшися мглой, Я буду — только командиром, Не путеводною звездой." |
|
|
С детства одним из любимейших поэтов Михаила был Велимир Хлебников (как волновало мальчишку, что Председатель Земного Шара бродил по нашим харьковским улицам!). Для него это был Поэт в чистом виде, полностью поглощённый творчеством и безразлично-спокойно относящийся к его плодам. В стихотворении о Хлебникове Кульчицкий воспроизводит известную легенду о том, как поэт сжёг свои стихи, чтоб ребёнок мог согреться этим – неметафорическим! – теплом. Огромный гроссбух, в котором были десятки тысяч строк, написанных Кульчицким в 1940-1942 годах, погиб в огне войны. То, что осталось, – крохи. Мы не знаем, каких высот достиг бы Кульчицкий в поэзии. Но он был «творянином» (любимое хлебниковское словцо), успевшим сотворить самое главное – себя. Сотворить столь талантливо, что нельзя не ощутить реального тепла, прикасаясь к его поэзии, его судьбе. Михаил КРАСИКОВ |
|
Дуют ветры дождевые Над речной осокой. Щорса цепи боевые Держат фронт широкий. Над хатами тучи дыма Смертельной отравы, Меж бойцами молодыми Побурели травы. За спиною батальона Белошицка хаты, Где в заре огнистой тонут Тополи крылаты. Крайний тополь в зорях ярых По грудь утопает… Из-за дыма, из-за яра Банда наступает. Загустело небо хмурью, Ветер всполошился… Пулемётчики Петлюры Строчат Белошицы. За кустом, где листьев ворох, Щорс приникнул к «цейсу», Больно руки жгут затворы У красноармейцев. Шевеля со злобой просо, Пули ближе рылись… Пулемётчик вражий косит, Из окопа вылез. Туч лохматая папаха, Где лесок простёрся… Кровью вышита рубаха Командира Щорса. Дыма горькая отрава, Ветер опалённый… Щорс лежит на красных травах, Будто на знаменах. Поднята порывом мести Штурмовая лава! Имя Щорса звало песней И в глазах пылало. И пошли бойцы за песней, Щорсовы герои, Шли, смыкаясь строем тесным В пулемётном вое, По росистому болоту, Сквозь огонь проклятый… Захлебнулись пулемёты — Петлюровцы смяты! Поскакали сквозь туманы До Польши бандиты… На задымленной поляне Щорс лежит убитый. Грустный тополь наклонился Со знаменем вместе, Под которым Щорс рубился За Родину-песню. …Это имя в бой водило, Этот зов не стёрся — Смелый голос командира Николая Щорса! |
|
Самое страшное в мире — Это быть успокоенным. Славлю Котовского разум, Который за час перед казнью Тело своё гранёное Японской гимнастикой мучил. Самое страшное в мире — Это быть успокоенным. Славлю мальчишек смелых, Которые в чужом городе Пишут поэмы под утро. Запивая водой ломозубой, Закусывая синим дымом. Самое страшное в мире — Это быть успокоенным. Славлю солдат революции Мечтающих над строфою, Распиливающих деревья, Падающих на пулемёт! Октябрь 1939 |
|
Когда я пришёл, призываясь, в казарму, Товарищ на белой стене показал Красное знамя от командарма, Которое бросилось бронзой в глаза. Простреленный стяг из багрового шёлка Нам веет степными ветрами в лицо… Мы им покрывали в тоске, замолкнув, Упавших на острые камни бойцов… Бывало, быть может, с древка он снимался, И прятал боец у себя на груди Горячий штандарт… Но опять он взвивался Над шедшею цепью в штыки впереди! И он, как костёр, согревает рабочих, Как было в повторности спасских атак… О дни штурмовые, студёные ночи, Когда замерзает дыханье у рта! И он зашумит!… Зашумит — разовьётся Над самым последним из наших боёв! Он заревом над землёй разольётся Он — жизнь, и родная земля, и любовь! 1939 |
|
Здесь каждый дом стоит, как дот, И тянутся во мгле Зенитки с крыши в небосвод, Как шпили на Кремле. Как знак, что в этот час родней С Кремлём моя Земля, И даже кажутся тесней Дома вокруг Кремля. На окнах белые кресты Мелькают второпях. Такой же крест поставишь ты, Москва, на всех врагах. А мимо — площади, мосты, Патрульный на коне… Оскалясь надолбами, ты Ещё роднее мне. И каждый взрыв или пожар В любом твоём дому Я ощущаю как удар По сердцу моему. Но мы залечим каждый дом, И в окнах будет свет, Дворец Советов возведём Как памятник побед. И чертят небо над Москвой Прожекторов лучи. И от застав шагают в бой Родные москвичи… Октябрь 1941 |
|
По багровым степям, по квадратам на глобусе, Как тура, идущая по прямой, Воздух кромсали круглые лопасти — Словно лёд за кормой, он лежал за спиной.. И в параболе жизни, взлетевшей к зениту, С 69-го — яснее всех диаграмм — Мы видим с Дворца Советов Историю в гранках, не по томам. 1.05.1940 |
|
Собор Блаженного перед Кремлём сквозь снег, как шахматная давка, если — «шах», как комбинация — сложнейшая из всех, и если башня ступит ещё шаг! — всё будет кончено. Лоб, побеждённый, вытри. Но длится здесь не матч и не реванш. И счёт не в счёт, коль за победу — цифирь и в длань историку свинцовый карандаш. 1940 |
|
Мы стоим с тобою у окна, смотрим мы на город предрассветный. Улица в снегу, как сон, мутна, но в снегу мы видим взгляд ответный. Этот взгляд немеркнущих огней города, лежащего под нами, он живёт и ночью, как ручей, что течёт, невидимый, под льдами. Думаю о дне, что к нам плывёт от востока по маршруту станций, — принесёт на крыльях самолёт новый день, как снег на крыльев глянце. Наши будни не возьмёт пыльца. Наши будни — это только днёвка, чтоб в бою похолодеть сердцам, чтоб в бою нагрелися винтовки. Чтоб десант повис орлом степей, чтоб героем стал товарищ каждый, чтобы мир стал больше и синей, чтоб была на песни больше жажда. 1939? |
|
Вороны каркали, и гаркали грачи, Берёзы над весною, как врачи В халатах узких. Пульс ручьёв стучит, Как у щенка чумного. Закричи, Февраль! И перекрестные лучи Пронзят тебя. И мукам той ночи — Над каждой строчкой бейся, — но учись. Каждая строчка — это дуэль, Площадка отмерена точно. И строчка на строчку — шинель на шинель. И скресты двух шпаг — рифмы строчек. И если верх — такая мысль, За которую сжёгся Коперник, Ты не сможешь забыть, пусть в бреду приснись. Пусть пиши без бумаги и перьев. 1939 |
|
Финские сосны в снегу,
Как в халатах.
Может,
И их повалит снаряд.
Подмосковных заводов четыре гранаты.
И меж ними —
Последняя из гранат.
Как могильщики,
Шла в капюшонах застава.
Он её повстречал, как велит устав, —
Четырьмя гранатами,
На себя не оставив, —
На четыре стороны перекрестя.1
И когда от него отошли,
Отмучив,
Заткнувши финками ему глаза,
Из подсумка выпала в снег дремучий
Книга,
Где кровью легла полоса.
Ветер её перелистал постранично,
И листок оборвал,
И понёс меж кустов,
И, как прокламация,
По заграничным
Острым сугробам нёсся листок.
И когда адъютант в деревушке тыла
Поднял его
И начал читать,
Черта кровяная, что буквы смыла,
Заставила —
Сквозь две дохи —
Задрожать.
Этот листок начинался словами,
От которых сморгнул офицерский глаз:
«И песня
и стих —
это бомба и знамя,
и голос певца
подымает класс…»
1940
-----------------------------------------------------------
1 "На четыре стороны перехлестав" (? ред.правка)
|
|
М. Шолохову На Кубани долго не стареют, Грустно умирать и в сорок лет. Много раз описанный, сереет Медленный решётчатый рассвет. Казаки безвестного отряда (Рожь двадцатый раз у их могил) Песню спели, покурили рядом, Кое-кто себя перекрестил. Самый молодой лежал. И ясно Так казалось, что в пивной подвал Наркомпрод царицынский, вглядяся, Зубы стиснув, руку подавал. То не стон зубов — ещё нет срока. То не ключ охранника в замке. То не сумасшедшая сорока На таком же взбалмошном дубке. Да и то не сердца стук. То время Близит срок шагами часовых. Легче умирать, наверно, в темень. И наверное, под плач совы. Чистый двор, метённый спозаранок, И песок, посыпанный в зигзаг. Рукавом отёрши с глаз туманок, Выстроиться приказал казак. И построилися две шеренги отдаль, Соревнуясь выправкой своей. Каждый пил реки Кубани воду, Все — кубанских золотых кровей. Есаул тверёзый долго думал. Три креста светились на груди. Все молчали. Он сказал угрюмо: «Кто с крестом на сердце — выходи». Пленные расхристывали ворот: «Нет, нас не разделит жизнь и смерть! Пусть возьмёт их ворон или ворог!» — И бросали золото и медь. И топтали крест босые ноги. Всех ворон гром снял со всех дубков. И плыли глазницы над дорогой Без креста впервые казаков. Рвать шнурок на шее, если понял, Никогда не поздно. И верней. Немец, издеваясь над погоном, Скажет немцу: «Я — в душе еврей!» |
|
Всё резче графика у глаз, Всё гуще проседи мазня — А дочь моя не родилась, И нету сына у меня. И голос нежности моей Звучит томительно и зло. Как шмель в оконное стекло В июльской духоте ночей. И в темноте, проснувшись вдруг, Всей грудью чувствовать вот тут Затылка невесомый пух И детских пальцев теплоту. А утром — настежь окна в сад. И слушать в гомоне ветвей Не выдуманных мной детей — Всамделишные голоса. 1940? |
|
|
Дмитрий Ковалёв Несколько лет назад мне пришлось составлять и редактировать книгу поэтов моего поколения, павших в боях за Родину на фронтах Великой Отечественной войны. Книгу решили назвать «Имена на поверке», вспомнив, что родилась эта традиция — выкликать на поверке, как живых в строю, тех, кто геройски отдал жизнь за Отчизну, — в Тенгинском полку, где служил Михаил Юрьевич Лермонтов. Суть этой своеобразной боевой переклички состояла в том, чтобы как можно больше прозвучало на ней поэтических имен, чтобы потом продолжить издание такого рода сборников, чтобы никто из погибших поэтов не был забыт.
И тогда, читая и перечитывая этих поэтов, нельзя было не почувствовать, насколько они жизнерадостнее, светлее многих нашумевших в те годы молодых поэтов, где «я» выпячивалось и звучало чаще эгоистично. У их довоенных предшественников в стихах тревога, предчувствие близкой войны. И это чувствовалось во всем, о чем бы они ни писали, даже в самых интимных любовных стихах Готовность к самопожертвованию подымала, как крылья, эту поэзию. Пожалуй, точнее других выразил это молодой поэт Михаил Кульчицкий в своих знаменитых теперь строках: Уже опять к границам сизым Составы тайные идут. И коммунизм опять так близок, Как в девятнадцатом году. |
|
Михаил Валентинович Кульчицкий родился 22 августа 1919 г. в Харькове. В 1937 г. поступил на литературно-лингвистический (с 1939 г. – филологический) факультет Харьковского университета, в сентябре 1939 г. перевёлся в Литературный институт им. М. Горького в Москве. Учился в семинаре И. Сельвинского. Стал одной из самых заметных фигур предвоенного поколения «лобастых мальчиков невиданной революции», представленного именами П. Когана, Н. Майорова, Д. Самойлова, Б. Слуцкого, Н. Глазкова, С. Наровчатова и др. В первые же дни войны вступил в истребительный батальон. 12 декабря 1942 г. окончил Московское пулемётно-миномётное училище в звании младшего лейтенанта. Погиб на фронте 19 января 1943 г., похоронен в с. Трембачево Белолуцкого р-на Луганской обл. При жизни поэта в печати появилось лишь несколько подборок его стихов. Большая часть архива погибла. Посмертно стихи печатались в периодике, многочисленных сборниках и антологиях, переведены на многие европейские языки. В Харькове, на доме, где родился поэт (ул. Грековская, 9 – пер. Ващенковский, 2), в 1989 г. установлена мемориальная доска.
Изданы книги: 1. Самое такое / предисл. Б. Слуц кого; сост. Н. Шатилов. – Харьков: Прапор, 1966. – 79 с. 2. Рубеж / сост. [и авт. предисл.] Д. Ковалёв. – М.: Мол. гвардия, 1973. – 30 с. 3. Вместо счастья: Стихотворения. Поэмы. Воспоминания о поэте / сост., подгот. текста и прим. О. В. Кульчицкой, М. М. Красикова; предисл. Е. А. Евтушенко. – Харьков: Прапор, 1991. – 270 с. |
|
Строки эти взяты из отрывков так и недописанной, не доведенной до конца поэмы, названной автором «Самое такое». Поэма эта — о Родине, о времени, о своем поколении. Она тревожная и как бы спрессована из чувств и мыслей, неуравновешенных, но целеустремлённых, угловатых, но прямолинейных, простых и в то же время очень сложных. Её, как и настоящие стихи, не передать своими словами. Эпиграфами к главам поэмы поэт взял строки из разных поэтов, но первой шла строка из Велимира Хлебникова «Русь! Ты вся — поцелуй на морозе», строка яркая, экспрессивная, полная огня. И поэтически очень выразительная, емкая. В этом эпиграфе уже обозначалась тема, улавливался её характер. В понятие Родины входило прежде всего единство наших юных сердец, благоговейно помнящих подвиги отцов на гражданской войне, интернациональное родство не только братских народов Советского Союза, но и трудовых людей всего мира. Россия как родина Великого Октября осмысливается поэтом во многих его стихах, здесь же она занимает главное место. О любви к ней говорилось прямо и очень горячо, потому не звучало это навязчиво. Поэт словно бы выдыхал слова: «Я очень сильно люблю Россию». Это первая строка поэмы Кульчицкого. Прямо сразу с главного, с самого главного. Это уже не давало поэту права брать мельче. И образ Родины возникал выразительно, хотя вроде очень скуп поэт на выразительные средства: «С длинными глазами речек…», «Под взбалмошной прической колосистого цвета». Родина как любимая девушка. У нее свой, близкий поэту характер, в её чертах проступают резко решительность, цельность поколения. Эта девушка готова выйти с оружием в руках и стать на защиту своего юного счастья. И ещё одна черта её характера — интернационалистская широта, сознание своего интернационального долга, а долг этот главнее самого дорогого поэту, он — его песня, его судьба, его будущее: «Пусть не песня, а я упаду в бою… Не другую песню другие споют. И за то, чтоб как в русские в небеса французская девушка смотрела б спокойно…». Написано а вернее, набросано всё это твердой рукой в канун войны. Последняя дата — 23 января 1941 года, — и строки эти обжигают своей мобилизационной готовностью встать за дело революции, за дело мира, которому грозит опасность. В этом была главная суть. И при всей исключительной любви его к поэзии, ревнивой и острой, поэзия как бы отходила у поэта на второй план, хоть поэт и не отделял её от того, чем жила страна и жил он сам. Страсть осмыслить и выразить Родину с её тогдашней мечтой о всемирной революции, которая снова перед войной обострилась, как в самом начале Советской власти, в девятнадцатом году, с нескрываемой ненавистью к обывательщине, ко всякого рода мещанству, ко всем «гадам», что путаются в ногах. Наша Отчизна — как зерно, в котором прячется поросль, как зерно, из которого начался колос высокого коммунизма. |
|
"Строка, оборванная … пулей"?
Судьба наследия Михаила Кульчицкого как зеркало нашей эпохи 19 января 2003 г . исполнилось 60 лет со дня гибели поэта-харьковчанина Михаила Кульчицкого (1919 — 1943). Дата эта осталась не замеченной ни "культурной общественностью" Харькова, ни, тем более, властями. А зря. Кульчицкий, давший в одной строке, может быть, самый точный образ Харькова ("крепкий, как пожатие руки") и погибший "за него и за страну родную", безусловно, заслуживает нашей памяти. Но… Вышедшая в 1991 году книга его стихов давно стала библиографической редкостью, а дополненное интереснейшими стихами, письмами, дневниками, фотографиями переиздание сборника. "Вместо счастья", позволяющее полнее раскрыть личность этого талантливого человека, наверное, ещё долго не появится на свет божий по финансовым причинам: кого сейчас интересуют некоммерческие проекты ?! В 1989 г. в результате усилий ряда общественных организаций и автора этих строк, при поддержке Червонозаводского райисполкома была, наконец, в День города установлена мемориальная доска на доме (пер. Ващенковский, 2), где родился и вырос поэт. Но барельеф и отлитые в металле знаменитые строки "Самое страшное в мире — это быть успокоенным" — провисели ровно 10 лет. Одни варвары украли бронзовую голову поэта, другие — купили, третьи — расплющили, а четвертые… равнодушно проходят мимо дома, где лишь прямоугольничек облицовки да две дырки от штырей напоминают о том, что это здание каким-то образом вошло в нашу историю. Ещё в 1988 г. перед городской комиссией по переименованию улиц мною был поставлен вопрос о присвоении одной из улиц Харькова имени Михаила Кульчицкого. Предлагалось переименовать набережную А. Жданова в набережную М. Кульчицкого: тут находится школа № 30, в которой учился Михаил. Набережную, конечно, переименовали, но — вполне безлико: Харьковская. А имя Кульчицкого так и не появилось на карте города. И, судя по всему, не скоро появится. Незамеченная скорбная дата 19 января 2003 г. — немой вопрос, обращённый ко всем нам: дорожим ли мы своей историей, помним ли её? |
Отсюда гордость, сознание того, что мы при всей ещё нашей небогатости духовно богаче всех на свете: Тот нищ, кто в России не был. И наивность, горячность и не по годам умность — все потому берет за живое, что в нем глубокая, трепетная вера, ни тени сомнения в высоком предопределении своего поколения, своего Отечества.
Он и в стихах все тот же, хотя всюду вроде бы разный. Ещё не сложившийся как поэт, ещё в его интонациях очень даёт себя знать, как видно, самый любимый его поэт Владимир Маяковский, где-то — Хлебников, может, отчасти и Багрицкий. Но характер есть, и он у Кульчицкого резко очерчен: порывистый, страстный, резко угловатый. И в то же время чувствуешь под всем этим его дружескую, порывистую нежность.
Интересно, что поэты, с которыми он близок по Литературному институту и по московскому поэтическому братству, очень разные и в то же время удивительные единомышленники. Они ещё не сложились, но их не спутаешь друг с другом. Задатки самобытности налицо. Даже там, где они пишут об одном и том же, чувствуются разные литературные школы. Главное — в неповторимости присущих им индивидуальностей. Среди них, думается, больше других обладал таким внутренним своеобразием Михаил Кульчицкий. В нем скрестилось несколько кровей, славянских и других, он как бы и этим подчеркивал свою интернациональность. В нем сказывалось его интеллигентное начало: отец был офицером, сам издал несколько стихотворных книг. Он был, судя по всему, патриотом своей Родины. Боевой, решительный, собранный в одном порыве, Михаил Кульчицкий от своего поколения взял романтическую взвихрённость. Его «мучила любовь боев за коммуну». И он не шел, а бросался в эти бои. Сам рослый, крупный, и по духовности, по своим идеалам, ненавидящий фронду, беззаветно любящий свое юное братство: …и пять материков моих сжимаются кулаком «Рот фронта». И теперь я по праву люблю Россию. Широта, четко определённая, строго очерченная, размах любви именно к такой, а не иной России, родине братства всех народов Земли, огромная, беспокойная цель — отсюда и Самое страшное в мире — это быть успокоенным. С первых дней войны Михаил Кульчицкий, как и его сверстники, рвался на фронт. И он добился своего — был послан на передовую… Так мало известно о его гибели. Так мало известно о том, писал ли он между боями, удавалось ли ему отдаваться самому любимому там, на передовой. И есть ли ещё что, кроме немногих этих военных строк, сохранились ли, и у кого и где его военные тетрадки. Не мог он не носить их с собой, не записывать в них то, что так рвалось из сердца в те опасные и суровые дни. Но и по тому, что есть, что известно, сразу бросается в глаза, как подобраннее, как строже, сдержаннее стал он на фронте, как стих его словно бы стал в строй, готовый в разведку, подтянулся, стал деловитее и проще, а вместе с тем и сложнее: |
|
У нас история публикаций
значительнее и интереснее истории создания. Андрей Битов Когда заходит речь о поэтическом поколении начала 1940-х, мы привычно повторяем: "ушли, не долюбив, не докурив последней сигареты" (Н.Майоров), "умирали, не дописав неровных строчек, не долюбив, не досказав, не доделав" (Б.Смоленский). "Не долюбив, не досказав…" — так была названа и публикация стихотворений погибших поэтов в №20 "Огонька" за 1988 г. в антологии Е.Евтушенко "Русская муза XX века". Но так ли уж безошибочно верны все эти определения по отношению к "лобастым мальчикам невиданной революции"? Да, они погибли, "красивые, двадцатидвухлетние"; да, их при жизни почти не печатали; да, мало кому из них довелось вкусить тихих семейных радостей и, тем не менее, перечитывая даже то немногое, что опубликовано в посмертных коллективных сборниках и немногочисленных отдельных изданиях их произведений, видишь, что, вопреки всему, это было одно из самых высказавшихся, выразивших себя поэтических поколений. И всё-таки — "строка, оборванная пулей…" Пулей? Я расскажу только об одном человеке — Михаиле Кульчицком, о судьбе его наследия, поскольку, готовя к изданию книгу его стихов (см.: Кульчицкий Михаил. Вместо счастья: Стихотворения. Поэмы. Воспоминания о поэте. Сост., подгот. текста и прим. О.В.Кульчицкой и М.М.Красикова. — Харьков: Прапор, 1991) не раз и не два терялся в догадках относительно происхождения опубликованных ранее текстов. Передо мной — автограф одного из самых знаменитых стихотворений о войне — стихотворения М.Кульчицкого "Мечтатель, фантазер, лентяй-завистник!", написанного поэтом за три недели до гибели. Когда называешь имя Кульчицкого, всегда вспоминаются именно эти стихи. Почему? Потому ли, что это лучшее стихотворение, или потому, что других стихотворений Кульчицкого многие просто не знают, а это — перепечатывается из антологии в антологию, из хрестоматии в хрестоматию, переведено на иностранные языки? Скорее, второе. И у читателей возникает ощущение, что Кульчицкий — автор одного стихотворения (есть такая категория поэтов). Два тонюсеньких сборничка его стихов "Самое такое" (Харьков, "Прапор", 1966) и "Рубеж" (М., "Молодая гвардия", 1974), изданные очень скромным тиражом, давно стали библиографическими раритетами, как и сборник "Вместо счастья". Однако всмотримся попристальнее в стихотворение, у которого, как кажется, столь счастливая судьба. Увы, это только кажется. Даже в упомянутой подборке в поэтической антологии "Огонька" это стихотворение напечатано без первых четырех строк (как в добром десятке других газетных, журнальных и книжных перепечаток), а в сборнике "Подарили планете победу" (Донецк, "Донбас", 1975) выброшенными оказались целые две первых строфы. Не надо быть литературоведом, чтобы понять: изъять из настоящего стихотворения 8 строк — значит попросту уничтожить его. Может, кого-то из донецких тайных сторонников будущего общества трезвости испугала фраза: "Я раньше думал: "лейтенант" звучит "налейте нам"? Но это ещё не всё. И в тех случаях, когда приводятся все строфы (например, в таком солидном издании как "Библиотека поэта", мы имеем дело вовсе не с авторским текстом, а с редакторским вариантом. В стихотворении "Мечтатель, фантазер…" сделано 5 (!) текстологических поправок. |
…Черна от пота, вверх Скользит по пахоте пехота. Марш! И глина в чавкающем топоте, До мозга костей промёрзших ног, Наворачивается на чоботы Весом хлеба в месячный паёк. На бойцах и пуговицы вроде Чешуи тяжёлых орденов. Не до ордена. Была бы Родина С ежедневными Бородино. Вот она, исповедь солдата, солдата революции на войне с фашизмом. Кощунственно, думается, кого-то выпячивать, кого-то не замечать в этом удивительном бессмертном братстве поэтов, отдавших за Родину жизни и уже тем самым обессмертивших и свою к тому же даровитую поэзию. Они и сами не представляли себя иначе как нераздельно: «Все — за одного, один — за всех». Их поэзия была для них именно тем и драгоценна. Именно это её касаются строки их главного направляющего, Владимира Маяковского: Умри, мой стих, Умри, как рядовой. Как безымянные на штурмах мёрли наши. Дмитрий Ковалёв |
|
Когда-то Лев Аннинский написал: "Вообще Кульчицкий сделал бы, наверное, всё то, чем впоследствии прославились и Вознесенский, и его антиподы из лагеря деревенских "формотворцев", у него все можно найти: и фантастическую ассоциативность, и глубокую звукопись, строчка "скользит по пахоте пехота" до сих пор вызывает зависть нынешних музыкантов языка…" Уважаемые "музыканты языка"! Я предвижу, что ваша зависть возрастёт ещё больше, потому что звукопись у Кульчицкого гораздо лучше, чем у его непрошеных редакторов: "спешит по пахоте пехота" (здесь и далее курсив наш — М.К.). Точно так же оказались урезанными и перевранными многие стихотворения и поэмы Михаила. Бойко орудовали редакторские ножницы. Так, в 26-м выпуске альманаха "Поэзия" (М., "Молодая гвардия", 1980) от стихотворения "О войне" («В небо вкололась чёрная заросль…»), состоящего из 21 строки, осталось одно четверостишие. Совсем не случайно, думается, стыдливо исчезла концовка стихотворения "Кресты" в коллективном сборнике погибших поэтов, вышедшем в большой серии "Библиотеки поэта" (Сост. В.Кардин и И.Усок, редактор Г.Цурикова): "Рвать шнурок на шее, если понял, Никогда не поздно. И верней. Немец, издеваясь над погоном, Скажет немцу: "Я — в душе еврей!" В брежневскую эпоху такой интернационализм казался явно чрезмерным. Порой это было следствием текстологической небрежности, некомпетентности составителей, но гораздо чаще в этих правках сквозит вполне осознанное намерение, диктуемое отношением к погибшим поэтам как к начинающим стихотворцам, которым не грех исправить нескладный стишок, пройтись по нему "рукой мастера". И "исправляли", и "проходились" — каждый на свой лад. Кульчицкого оглупляли, давая что-то невразумительно-мямлющее, типа "когда держать её себе невмочь" — вместо: "когда держать её в себе невмочь" (стихотворение "Дорога"), вылущивали самую суть поэзии, мысли. Например, в главе "Год моего рождения" поэмы "Самое такое" есть строки: "Но в бурой папахе, Бурей подбитой, на углу между пальцев людей пропускал милиционер, который бандита уже почти что совсем не напоминал". |
|
Идет речь о Харькове 1919 года. Может, кого-то из современных читателей удивят последние две строки. Но надо же иметь хоть немножко представление об истории! Вспомним описание солдат революции в поэме Блока "Двенадцать": "В зубах — цигарка, примят картуз, На спину б надо бубновый туз!"Внешне — бандиты, каторжники! Составительница коллективного сборника "Сквозь время" (Москва, 1964) Виктория Швейцер, чтоб не морочить себе голову, решила совсем не связываться с милицией, просто выбросив этот кусок текста. Харьковчане (составитель сборника "Самое такое" Н.Шатилов, редактор Р.Я.Кальницкий) были более отважными. Вот что у них вышло: "..людей пропускал милиционер, который бандита по сторожкой походке распознавал".Куда там Овидию с его метаморфозами! В рукописи поэмы "Бессмертие" — чёрным по белому: "Пусть кошелёк, как Жаров, пуст…" В сборнике же "Самое такое" почему-то пострадал С. А. Родов. У Кульчицкого: "Багров подножия гранит Фантастов Грина, Верна, Маркса".В том же сборнике: "…Фантаста и провидца Маркса". Избавили Маркса от плохой компании! В "Балладе о комиссаре" у Кульчицкого читаем: "Как могильщики, Шла в капюшонах застава. Он её повстречал, как велит устав. Четырьмя гранатами, На себя не оставив, — На четыре стороны перекрестя". Печатается же: "перехлестав". Из каких антирелигиозных соображений надо было уничтожать образ? |
|
Подобных примеров — тьма. Что ж, во все времена находились "добрые люди", которые заботились о благопристойном реноме умерших, благо те безгласны и не нарушат желанной благопристойности. И тогда вместо пламенного: "И в мой жестокий век восславил я свободу…" появлялась манная каша Жуковского: "Что прелестью живой стихов я был полезен…" Поэма "Самое такое", вопреки уверениям авторов комментариев сборника "Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне" (М., 1965) в том, что она дается целиком, напечатана была и в этом издании, и в книге "Сквозь время" (М., 1964), да и в харьковском сборнике (1966) не полностью, а с купюрами. Впрочем, проницательный читатель мог догадаться об этом по стоящим кое-где отточиям, которые, однако, он волен был трактовать и как пропуск текста, и как заурядное многоточие. Была произведена жесткая чистка всего, что казалось тогда "политически неблагонадёжным", были начисто вымараны "крамольные" фамилии Скрыпника, Пятакова и др. Причем делалось это порой не только уже знакомым методом изъятия целых кусков, а и путем выбрасывания (без замены) четырёхсложного слова из рифмованного (!) текста. Ясно, что нарушалась ритмика, менялся смысл, стих превращался в истекающее кровью бесформенное существо. То, что в результате оставалось, не всегда даже чисто формально могло состыковаться. От поэмы "Бессмертие" в харьковском издании и вовсе остались клочья. Главы были поданы в таком порядке: 1-3, 6, 7, 15-18, 21, 23, 25-29, 32-39, 41-44 (от 41-й главки осталось 4 строки), 49, 52-55. И хоть бы где-нибудь было сказано, что поэма печатается в отрывках! Понять не то что смысл поэмы, но вообще авторскую логику по такой публикации невозможно. Московский сборник "Рубеж" (сост. Д. Ковалёв, редактор Б. Лозовой) с успехом повторяет все несуразицы предыдущих изданий и плодит новые: в него даже попало чужое стихотворение — "О детях" («Всё резче графика у глаз»), написанное однокурсницей Михаила по Литинституту Еленой Ширман. Как бы сам Кульчицкий отнёсся ко всему этому? Когда в "Московском комсомольце" было напечатано одно его стихотворение, но, как писал поэт родным, "выбросили лучшую строфу и исковеркали две строчки", он "железно решил, что это — последняя уступка сегодняшним поэтическим нравам". Однако и позднее в журнальных публикациях первой половины 1941 г. произведения Кульчицкого появлялись не в том виде, в каком хотелось автору. И если к перевранному инициалу в журнале "Молодая гвардия" — "А" вместо "М" — поэт мог отнестись только с юмором: "То к лучшему. Было бы "М… Кульчицкий…" А теперь "А! Кульчицкий!", то о человеке, который, готовя к публикации в журнале "Октябрь" [в марте 1941 г.] его поэму "Самое такое", по сути "расправился" с нею, дав из 8-ми глав 3 куска из трёх глав, к тому же "вычеркнув эпиграф и напакостив во 2-й главе", Кульчицкий пишет совсем не в шутейном тоне. Идти на уступки, лишь бы напечатали, было не в его правилах. Это означало — давать халтуру. "С литературой лишь халтуру тогда пристало рифмовать", — сказано в романе в стихах Кульчицкого "На правах рукописи". Великий оптимист, Михаил видел даже особое благо в том, что стихи его почти не проходили в печать: "Оттого, что стихи по дюжине раз читаются всем друзьям и поэтам, слова понемногу заменяются, и получаются такие крепковатые и гениальноватые строчки, что их не оторвёшь — как палец за палец от руки". Молодые поэты умели работать над стихом. Они становились мастерами. Всё чаще им удавалось достичь такого уровня художественной целостности, когда "из песни слова не выкинешь". |
|
|
Увы, после смерти этих ребят нашлись "богатыри", сумевшие не только разомкнуть крепко сжатые, как пальцы рук, строки, но даже вовсе "оторвать пальцы от руки". Так, начинающая поэму "Самое такое" глава "Дословная родословная" во всех изданиях до 1991 г. печаталась как отдельное стихотворение. Друг Михаила по семинару Сельвинского в Литинституте Павел Коган так представлял отношение людей будущего к ним — юношам начала 1940-х гг.: "Они нас выдумают мудрых, Мы будем строги и прямы, Они прикрасят и припудрят, И всё-таки пробьёмся мы!" Да, пришло время, когда, наконец, должны пробиться к нам их горячие строки — живое дыхание этих ребят. В их стихах сказано так много пророческих истин — и о себе, и о будущем страны. Вслушайтесь только в это напутствие своему поколению, звучащие в стихотворении "Дорога" М.Кульчицкого: Иди же, юноша, Звени тревожной бронзой И не погибни кровью в подлеце. Живи, как в первый день, И знай, что будет солнце, Но не растает Иней на лице Оцените весомость (и рискованность) таких строчек: А это трудно — идти полузная, А это трудно — любить страну.(М.Кульчицкий "Разговор с тов. Сталиным", 1940 г.) Или твердую убеждённость П.Когана: Без шуток. Если ты поэт Всерьез. Взаправду. И надолго. Ты должен эту сотню лет Прожить по ящикам и полкам.(П.Коган "Первая треть") Молодые поэты черпали оптимизм в завете своего учителя Ильи Сельвинского: "Поэт создаёт себе своих читателей". И "рукописные поэты" (так называли они себя), чьи стихи "гуляли по стране", несомненно, создали бы своих читателей — думающих, честных, откровенных, не боящихся смотреть правде в глаза. "Швейцары не пущали в прессу, Но рос с горы лавиной аж Геометрической прогрессией Изустный именной тираж",— писал Кульчицкий ("На правах рукописи"). Эти "лобастые мальчики" многое понимали, они вовсе не были оторванными от жизни "книжными романтиками", как это пытается представить С.Куняев. И успели сказать самое главное о нелёгком своём времени. В записной книжке Михаила в записи от 16 ноября 1939 г. среди "заповедей", которым решил следовать молодой поэт, есть такая: "Говорить в стихах с будущим человеком, через головы редакторов и бывших строчек". Вспоминается сразу безумная мечта Маяковского дойти к будущему читателю "через головы поэтов и правительств". Автору поэмы "Во весь голос" это не удалось: спецлитераторы долго и успешно вели его под конвоем сталинской формулы. Не удавалось и Кульчицкому до самого последнего времени перепрыгнуть через упругие головы редакторов к своему читателю. Во времена, когда слово "интеллигент" было ругательным, Кульчицкий мечтал посвятить свою книгу лирики "интеллигенции — народу будущего". Станем ли мы адресатами стихов поэта — этим "народом будущего", удостоимся ли высокого сана — быть интеллигентами? Ведь "интеллигенция" в переводе с латинского — "способность понимать"… |
|
Свинцовые пули оборвали жизни золотых ребят призыва 1941 года. Пули равнодушия, трусости, конформизма обрывали их чистые, честные строки много лет спустя после войны. Удивительно, с каким постоянством всегда находится "осторожный человек", растаптывающий догорающее сердце Данко. Эти юноши погибли за Родину. Внешние знаки благодарности воздавались им чуть не ежегодно в подборках к 9 мая, в многочисленных коллективных сборниках и хрестоматиях, в теле- и радиопередачах. По сравнению с теми, кто был в приказном порядке "забыт", чьё творчество было репрессировано, их судьба кажется счастливой (впрочем, "Разговор с тов. Сталиным" до 1988 года был в разряде архивных единиц Д.О. — "допуск ограничен" и опубликован только в 1991 г.). Но нам ещё предстоит дополнить картину поэзии конца 30-х многими строками, сохранившимися в архивах да "в пересказах устных", чтобы не растворялись в тумане лет, а проступили из тьмы светлые лики павших. Михаил КРАСИКОВ |
|
|
И. Сельвинский, Н. Асеев, С. Кирсанов, П. Антокольский пророчили ему будущее эпического поэта масштаба Маяковского, да и сам Кульчицкий верил в свою планиду: «Пахнeт тeм, что нам удастся пройти в печать и переделать в поэзии всё по-своему. Сторонников у нас всё больше, как и врагов. Может быть, я стану очень большим из поэтов, потому что поэзия теперь в болоте, а я стараюсь писать как могу лучше» (письмо родителям в Харьков 1 декабря 1940 г.). Михаил КРАСИКОВ |
|
Я вижу красивых вихрастых парней, Что чехвостят казённых писак. Наверно, кормильцы окопных вшей Интендантов честили так. И стихи, что могли б прокламацией стать И свистеть, как свинец из винта, Превратятся в пропыленный инвентарь Орденов, что сукну не под стать. Золотая русская сторона! Коль снарядов окончится лязг, Мы вобьем в эти жерла свои ордена, Если в штабах теперь не до нас. |
|
(Пейзаж как исключение)
Дождь. И вертикальными столбами Дно земли таранила вода. И казалось, сдвинутся над нами Синие колонны навсегда. Мы на дне глухого океана. Даже если б не было дождя, Проплывают птицы сквозь туманы, Плавниками чёрными водя. И земля лежит как Атлантида, Скрытая морской травой лесов. Так внутри кургана — скифский идол Может испугать чутливых псов. И моё дыханье белой чашей, Пузырьками взвилося туда, Где висит и видит землю нашу Не открытая ещё звезда, Вырваться к поверхности, где мчится К нам, на дно, забрасывая свет, Заставляя сердце в ритм с ней биться, Древняя флотилия планет. Январь 1940 |
|
Отшумела гроза, Поднималась трава Молодая Перед новой грозой. Не моя ли каштановая Голова Поднялась перед чёрной Войной? 1937 — начало 1938? |
|
Вечер — откровенность. Холод — дружба Не в совсем старинных погребах. Нам светились пивом грани кружки, Как весёлость светится в глазах. Мы — мечтатели (иль нет?). Наверно, Никто так не встревожит взгляд. Взгляд. Один. Рассеянный и серый. Медленный, как позабытый яд. Было — наши почерки сплетались На листе тетради черновой. Иль случайно слово вырывалось, Чтоб, смеясь, забыли мы его. Будет — шашки — языки пожара В ржанье волн — белёсых жеребят, И тогда бессонным комиссаром Ободришь стихами ты ребят. Всё равно — меж камней Барселоны Иль средь северногерманских мхов — Будем жить зрачками слив зеленых, Муравьями чёрными стихов. Я хочу, чтоб пепел моей крови В поле русском… ветер… голубом. Чтоб в одно с прошелестом любови Ветер пить черёмухи кустом. И следы от наших ног весёлых Пусть тогда проступят по земле Так, как звёзды в огородах голых Проступают медленно во мгле. Мы прощаемся. Навеки? Вряд ли!.. О, скрипи, последнее гусиное перо! Отойдём, как паруса, как сабли (Впереди — бело, в тылу — черно). Январь 1939 |
|
В. В.
Друг заветный! Нас не разлучили Ни года, идущие на ощупь, И ни расстояния-пучины Рощ и рек, в которых снятся рощи. Помнишь доску нашей чёрной парты — Вся в рубцах и надписях, и знаках, Помнишь, как всегда мы ждали марта, Как на перемене жадный запах Мы в окно вдыхали. Крыши грелись, Снег дымил, с землёй смешавшись тёплой. Помнишь — наши мысли запотели Пальцами чернильными на стёклах. Помнишь столб железный в шуме улиц, Вечер… огоньки автомобилей… Мы мечтали, как нам улыбнулись, Только никогда мы не любили… Мы — мечтали… Про глаза-озера. Неповторные мальчишеские бредни. Мы последние с тобою фантазёры До тоски, до берега, до смерти. Помнишь — парк, деревья лили тени. Разговоры за кремнями грецких. Помнишь — картами спокойными. И деньги Как смычок играли скрипкой сердца. Мы студенты. Вот семь лет знакомы Мы с тобою. Изменилось? Каплю. Всё равно сидим опять мы дома, Город за окном огнится рябью. Мы сидим. Для нас хладеет камень, Вот оно, суровое наследство. И тогда, почти что стариками, Вспомним мы опять про наше детство. Февраль 1939 |
|
(Пролог)
На город туман пастернаковский лёг, Пунктир фонарей и гудков, И начался вечер, словно пролог, — Предчувствиями стихов. Мир, незаконченный, как черновик, Перечёркнут крестом окна, И косится над ним — от Днестра до Невы, Папиросой чадя, луна. Толкнёт, словно судорога, строка, Записываешь наугад: На трамвайном билете, на коробках Раскуренного «Дукат». И потом блокнот, что дрожит от стихов, Как курки в напряженье дрожат, Теряешь в трамвае. И пробуешь вновь, Как монету, на зуб «Дукат». …Так собирают строки томов, Пригоняя слов голоса… Квадраты четырёхэтажных домов Катренами входят в глаза. 1939 |
|
Хвостом лисы рассвет примёрз ко льду. В снегах бежит зелёный дачный поезд.1 Вот так и я, стянув поглуше пояс, В пальто весеннем по зиме иду. И стелясь, словно тень, за паровозом, Прозрачные деревья греет дым. Вот так и я, затиснув папиросу, На миг согреюсь дымом голубым. Ещё берёзы, но предчувствьем — город. И руку я на поручни кладу. Вот так и я, минуя семафоры, К другим стихам когда-нибудь приду. 27 октября 1939 ---------------------------------------------------------- 1 "В снегах бежит весёлый дачный поезд" (вар.) |
|
Я видел, как рисуется пейзаж, Сначала лёгкими, как дым, штрихами Набрасывал и чёркал карандаш Траву лесов, горы огромный камень. Потом в сквозные контуры штрихов Мозаикой ложились пятна краски, Так на клочках мальчишеских стихов Бесилась завязь — не было завязки. И вдруг картина вспыхнула до чёрта, Она теперь гудела как набат, А я страдал — о, как бы не испортил, А я хотел — ещё, ещё набавь! Я закурил и ждал конца. И вот Всё сделалось и скучно и привычно. Картины не было — простой восход Мой будний мир вдруг сделал необычным. Картина подсыхала за окном. 23 октября 1939 |
|
От рожденья он не видел солнца. Он до смерти не увидит звёзд. Он идёт. И статуй гибких бронза Смотрит зачарованно под мост. Трость стучит слегка. Лицо недвижно. Так проходит он меж двух сторон. У лотка он покупает вишни И под аркой входит на перрон. Поезда приходят и уходят, Мчит решётка тени по лицу. В город дикая идёт погода Тою же походкой, что в лесу. Как пред смертью — душным-душно стало. И темно, хоть выколи глаза. И над гулким куполом вокзала Начался невидимый зигзаг. Он узнал по грохоту. И сразу, Вместе с громом и дождём, влетел В предыдущую глухую фразу — Поезд, на полметра от локтей. А слепой остался на перроне. И по скулам дождь прозрачный тёк. И размок в его больших ладонях Из газеты сделанный кулек. (Поезд шёл, скользящий весь и гладкий, В стелющемся понизу дыму.) С неостановившейся площадки Выскочила девушка к нему. И её лицо ласкали пальцы Хоботками бабочек. И слов — Не было. И поцелуй — прервался Глупым многоточием гудков. Чемодан распотрошив под ливнем, Вишни в чайник всыпали. Потом Об руку пошли, чтоб жить счастливо, Чайник с вишнями внести в свой дом. . . . . . И, прикуривая самокрутку, У меня седой носильщик вдруг Так спросил (мне сразу стало грустно): «Кто ещё встречает так сестру?» Только б он соврал, старик носильщик. 19?? |
|
(Когда романтика вразрез)
Весёлый тюремщик болел весною И мучился чёртову дюжину дней. И крепко прилипла (как хлеб под десною) К его лицу решётка теней. А звери дремучего зоопарка Много прежде него не подвластны сну, Мычали в бреду, разметавшись жарко, Ворочались, чуя ноздрями весну. Казалось, столбы упадут, как кегли. Ветер такой в эту ночь задул. Тюремщик думал, что ключ повернул, Но тигр, полосатей, чем каторжник беглый, Фосфором напоив глаза, Хвостом стирая с извёстки свой очерк, Между двух стен, как между двух строчек, С тщательным ужасом проползал. Георгиевскою лентой пестрел (Как на плакате белогвардеец), Обоймой зубов беря на прицел Судьбу – ни на что не надеясь. Но сердце не компас – куда идти? На миг опустил он глазные клапаны, И весенний снег вдруг замёл пути, И тигр приподнял обожжённую лапу. Высоко на белой и острой горе Молчал зверь, от луны задыхаясь. Огонь электрички в душу смотрел, В подмосковном ущелье гул продвигая. Бенгальским огнём догорали глаза Бенгальского тигра, сохранившего в шерсти Тростниковый рисунок – нужней, чем азарт В охоте за птицами с криком жести. Что он делал, зверь, в эти ночи без визы? Какой по счёту петух упадал? ........................................ Взвод из бригады МУРа был вызван И точный залп по романтике дал. 18 января 1940 |
|
Пульс этих строк перетянут крепом. Я понял сегодня – Маяковского нет. Если б он жив был, сказал бы: «Бред». Лёжа на песке, захлебнувшись небом, Мы видим лишь свет уходящих планет. Тесна земля тирану сердца. В звёзды хочу – и уйду туда. Сердце уйдёт, как зайчик от зеркальца – И новая свиснет в бархат звезда. 1939 |
|
Ем баклажаны с чёрным хлебом, с солью И на листке пишу карандашом Слова, посыпанные круто болью, Что пахнут равно с хлебом хорошо. Так: ветры по-матросскому хромали, И неба цвет осень и лиловат. О длинные пиратские романы, О детства задушевные слова! Воспоминанья первые услышишь… И высунула молния язык На ералаш ветвей и старых шишек Рисунком синим выцветшей грозы. 1939 |
|
Литература начиналась в коридорах. Прокуренных. Казённых. Голубых. И в полусловных кулуарных разговорах, И в половинках строчек в книжках записных. 1940 |
|
Не контрреволюционеры, Куда опасней – непоэт, Что хочет всё окрасить в серый, Казённый и вокзальный цвет. 1939 – 1940 |
|
(Отрывок из романа «На правах рукописи»)
И открывается страница, Как дверь, где незнакомец врос. Не три подошв о половицу: Ты землю Родины принёс! Пусть, как пещеру, куб жилища Дракон глодает очага, Пускай в тарелке вместо пищи Лёг муравейник табака. И над газетной дребеденью: «Народ – в броне – доход – стране» Захохотал он так, что тень моя Запрыгала – по стене. Какой же, к чёрту, ты читатель! Прийдя предутренней порой, Ты сам бродяга и мечтатель, Мой положительный герой. 19.04.1940 |
|
Последнее обновление 24 октября 2018 года |
©2013 г., Александр Тимофеев, г.Харьков, Украина, eMail: atimopheyev@yahoo.com |