Яви и грёзы французских поэтов в переводах Л.Ф.Иванова
Главное меню     ◄Магия ТЕАТРА Ольги Бурлаковой     Ивáнов Л.Ф. стихи ►     Кульчицкий М.В. стихи

Яви и грёзы французских поэтов в переводах  Л. Ф. Иванова



И тотчас полыхнёт, развенчивая зло,
Над сединой времён и разумом беды
Поэзии в полёт простёртое крыло!
                                                                       Поль Верлен    

 

Французские поэты XIV-XIX века в переводах Леонида Ивáнова


  РОНДО "Rondeau", Жан Фруассар (1337 — 1410?)
(“Забьётся сердце, зной вдыхая роз”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова  

                       РОНДО
                                              Жан Фруассар (1337 — 1410?)  

Забьётся сердце, зной вдыхая роз,
Замрёт моей при виде дамы,
В плену надежд и сладких грёз
Забьётся сердце, зной вдыхая роз.

Их запах свеж, но пышных лоз
Милей любви рубцы и шрамы,
Забьётся сердце, зной вдыхая роз,
Замрёт моей при виде дамы.

             пер. Л. Ф. Иванова, август 1997
см.
russianplanet.ru


  О СЕБЕ "De soi-meme", Клемент Маро (1496-1544)
(“Уж я не тот, кем раньше был”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова  

                О  СЕБЕ
                                        Клемент Маро (1496-1544)

Уж я не тот, кем раньше был,
И никогда таким не буду,
Моя весна и лета пыл
Меня легко минуют всюду.

Любовь, ты мной одна владела
И я служил тебе, как Богу,
Ах, если б срок вернуть предела,
Я б лучше стал любить намного.

             пер. Л. Ф. Иванова, 14.07.1997
см.
wheatoncollege.edu

  Её ваяя лоб, Тэофил Готье (1811-1872)
(“Её ваяя лоб, чтоб бледности придать”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова  

                             *  *  *
                                                    Тэофил Готье
  (1811-1872)

Её ваяя лоб, чтоб бледности придать —
Япония дала чистейшую лазурь;
Фарфора белизну, оттенка светлых бурь —
Прозрачной шейкой стать, агат — висок ваять;

Из влажного зрачка, искрясь, сияет луч,
Всех песен соловья приятней голос нежный,
Едва взойдёт она под свод небес небрежный,
Пригрезится луна в одеждах зыбких туч;

Глаз — отблеск серебра, миндаль объявший тесно,  
Капризом изваян изящный нос прелестно,
Рот — цвета персика и спелой земляники,

Движенья грации во всём равновелики.
В лучах её красы, душою отдыхая,
Вдыхаешь сладкий миг, как ароматы чая.

             пер. Л. Ф. Иванова, 12.07.1997
см.
wheatoncollege.edu

  К юной деве "A une femme", Виктор Гюго (1820-1885)
(“Дитя! Будь я король, я б царство подарил”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова  

ЛЮБОВЬ    
                          К  юной  деве
                                                               Виктор Гюго
(1820-1885)
                                       "Это очарование души"
                                                                                 Д. Дидро 
Дитя!
Будь я король, я б царство подарил:
Скипетр, колесницу, моих народов ряд,
Корону золотую, альковы и наряд,
Мой флот, что на море галер не уместил,
Всего лишь за один ваш взгляд!

Когда б я Богом был: земель и вод предел, 
И ангелов, и демонов, их поумерив пыл —
Хаос кромешных тризн ужасен и уныл, —
Престолы вечности, небесных бездну сил,
Один твой поцелуй когда б наградой был!


             пер. Л. Ф. Иванова
см.
wheatoncollege.edu

  СОНЕТ "Sonnets", Феликс Арве
(“Душа моя в мечтах, а жизнь — иная стать”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова  

                                   СОНЕТ
                                                                        Феликс Арве

Душа моя в мечтах, а жизнь — иная стать:
Неведенье любви её одолевает —
Причуда без надежд, я принуждён молчать,
Но та, о ком молчу моей беды не знает.

Так рядом я иду любви моей незримо,
Пространство не деля, шагаю одиноко,
Не смея испросить плодов труда без срока,
Меж тем в печали дней струится время мимо.

Она ж наделена, бесспорно, чувством нежным,
Минует вновь меня, оставив безнадежным,
Не слыша за собой призывов имена,

И, строго следуя высокому канону,
О ней прочтя стихи, не вняв их рифм резону,   
Промолвит, удивясь: "Но кто это она?"

             пер. Л. Ф. Иванова, 15.07.1997
см.
wheatoncollege.edu

  И ГОРЕЧЬ, И ЛЮБОВЬ "Et l'amer et l'amour", Пьер де Марбёф (vers 1596-vers 1635)
(“Горечь, грёзы, любовь недоступно делить”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова  

СОНЕТ
                 И  ГОРЕЧЬ, И  ЛЮБОВЬ
                                                                    Пьер де Марбёф
(около 1596 - около 1635)

Горечь, грёзы, любовь недоступно делить;
Морю горечь дана, в любви радость горька,
Тонут в море не раз, в любви чаще пока,
Оба моря без слёз риск велик переплыть.

Тех, кто в страхе от волн убегая дрожит,
Не дерзнувших познать вдохновений любви,
Не рискнувших зажечь жгучий пламень в крови,  
Минет шторма волна, их корабль не бежит.

В колыбели морей зарождалась любовь,
Её матерь — вода, от любви был огонь,
Его жар погасить у воды нету сил,

Если б пламя костра одолела вода, 
Что любви твоей взор зажигает всегда,
Я бы этот пожар морем слёз погасил.

             пер. Л. Ф. Иванова, 1.08.1997
см.
tanatocronos.livejournal.com

  АННЕ НА ПОЦЕЛУЙ "A Anne pour baiser", Оливье де Мани (1529-1561)
(“Ан, Вас умоляю — научитесь лобзать”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова  

             АННЕ  НА  ПОЦЕЛУЙ
                                                                  Оливье де Мани 
(1529-1561)

Ан, Вас умоляю — научитесь лобзать,
Целовать научитесь — умоляю Вас,
Потому что с тех пор, как любви пробил час, 
Правят миром лишь те, кто умел целовать.

Я, как многие, впрочем, весьма удивлён,
Чтоб имея, как Вы, изумительный рот,
Благородства изыск, ароматов оплот,
Был он страстью огня невзначай обделён.

Дело ж вовсе не в том, чтоб носы задевать, 
Губ сухих немоту теснотой осязать,
Пусть язык ваш окажется важен на месте,

Так другу с любовью его подавая,
Непременен реприз, друга дар принимая,
Возбуждать, утолять и покусывать вместе.

             пер. Л. Ф. Иванова, 5.08.1997
см.
liveinternet.ru



Артур Рембо в переводах Леонида Ивáнова и поэтов XX века


  СПЯЩИЙ В ДОЛИНЕ "Le dormeur du val", Артур Рембо
(“В зелёном ущелье, где речка журчит”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова   перевод М. Кудинова перевод Г. Петникова перевод Д. Бродского перевод П. Антокольского перевод А. Давыдова перевод М. Яснова

            СПЯЩИЙ  В  ДОЛИНЕ
                                                                   Артур Рембо

В зелёном ущелье, где речка журчит,
Серебряным сполохом травы вздымая,
Лучи свои солнце в долину струит,
Горы горделивой пролёт озаряя.

Там юный солдат с непокрытым лицом,
На травах в уборе цветов голубых
Уснул безмятежно, забыв обо всём,
Весь бледный под ливнем лучей золотых;          

В плену гладиолусов мир обретя,
С улыбкой так спит, занедужив, дитя.
Согрей его небо, воитель простыл;

Настой ароматов клонит отдохнуть,
Покойно легли его руки на грудь,
Две огненных раны сожгли его пыл.

             пер. Л. Ф. Иванова
см.
ebiblioteka.com.ua
www.classic-book.ru

         Уснувший в ложбине
                              Артур Рембо

 В провалах зелени поёт река чуть слышно,
 И весь в лохмотья серебристые одет
 Тростник… Из-за горы, сверкая, солнце вышло,
 И над ложбиною дождём струится свет.

 Там юноша-солдат, с открытым ртом, без каски, 
 В траву зарывшись непокрытой головой,
 Спит. Растянулся он на этой полной ласки
 Земле, средь зелени, под тихой синевой.

 Цветами окружён, он крепко спит; и, словно
 Дитя больное, улыбается безмолвно.
 Природа, обогрей его и огради!

 Не дрогнут ноздри у него от аромата,
 Грудь не колышится, лежит он, сном объятый,
 Под солнцем… Две дыры алеют на груди.

 пер. М. Кудинова
см.
lib.ru/POEZIQ/REMBO


         Спящий в ложбине
                              Артур Рембо

Зелёная дыра; цепляясь бездумно
За серебро травы, на дне река журчит,
И солнце юное с вершины недоступной
Горит. То тихий лог, где пенятся лучи.

Молоденький солдат, открытой головою
Купаясь в зелени, полуоткрывши рот,
Спит,- распростёртый в травах, легкой мглою
Укрыт; и яркий свет в лицо ему не бьёт.

На ложе из крапив, весь бледный, улыбаясь,  
Как хворое дитя, он спит, не просыпаясь,
Глубоким, тихим сном, не чувствуя жары.

Природа, сон его баюкай лаской знойной!
С рукою на груди, недвижной и спокойной,
Он спит. В его боку две красные дыры.

 пер. Г. Петникова
см.
jonny-begood.livejournal.com


         Спящий в ложбине
                              Артур Рембо

Вот в зелени уют, где, музыкой чаруя
Бравурной, по весне — в лохмотьях серебра —
Ручей проносится, и в пенистые струи
Бьёт солнца горного спектральная игра.

И бледный на своём сыром и свежем ложе,
Откинув голову, бессмертники примяв,
С полураскрытым ртом, с облупленною кожей,
Под тучей грозовой спит молодой зуав.

Ногами в шпажники, он спит, и так чеканно
Лицо с улыбкою больного мальчугана.
Природа! смилуйся и горячо провей:

На солнце развалясь — рука к груди прижата —
Он холоден, ноздря не чует аромата:
В разрушенном боку горсть розовых червей.

 пер. Д. Бродского
см.
jonny-begood.livejournal.com


         Спящий в ложбине
                              Артур Рембо

Беспечно плещется речушка и цепляет
Прибрежную траву и рваным серебром
Трепещет, а над ней полдневный зной пылает, 
И блеском пенится ложбина за бугром.

Молоденький солдат с открытым ртом, без кепи
Всей головой ушёл в зелёный звон весны.
Он крепко спит. Над ним белеет тучка в небе. 
Как дождь струится свет. Черты его бледны.

Он весь продрог и спит. И кажется, спросонок 
Чуть улыбается хворающий ребенок.
Природа, приголубь солдата, не буди!

Не слышит запахов и глаз не поднимает
И в локте согнутой рукою зажимает
Две красные дыры меж рёбер, на груди.

 пер. П. Антокольского
см.
jonny-begood.livejournal.com


         Спящий в ложбине
                              Артур Рембо

Прозрачный ручеёк поёт на дне ложбины
Простой напев траве в лохмотьях из парчи.
Сверкает солнца диск с заносчивой вершины —
В ложбине свет бурлит и пенятся лучи.

Солдатик молодой там спит со ртом открытым, 
Волною на него накатывает кресс;
Высоко облака парят над позабытым
Под ливнем световым, пролившимся с небес.

Ногами в шпажнике, солдат заснул с улыбкой, 
Как хворое дитя‚ — и сон такой же зыбкий.
Природа‚ приласкай его во время сна!

Но ноздри не дрожат и запахам не внемлют‚
Откинута рука; солдат на солнце дремлет
Спокойный. На груди кровавых два пятна.

 пер. А. Давыдова
см.
jonny-begood.livejournal.com


         Спящий в ложбине
                              Артур Рембо

Где в пятнах зелени поёт река, порой 
Игриво за траву серебряною пеной 
Цепляясь; где рассвет над гордою горой 
Горит и свет парит в ложбине сокровенной, —

Спит молодой солдат, открыв по-детски рот 
И в клевер окунув мальчишеский затылок, 
Спит, бледный, тихо спит, пока заря встаёт, 
Пронзив листву насквозь, до голубых прожилок.

С улыбкой зябкою он крепко спит, точь-в-точь 
Больной ребенок. Как продрог он в эту ночь — 
Согрей его, земля, в своих горячих травах! 

Цветочный аромат его не бередит. 
Он спит, и на груди его рука лежит — 
Там, с правой стороны, где два пятна кровавых.

 пер. М. Яснова
см.
jonny-begood.livejournal.com




Поль Верлен в переводах Леонида Ивáнова и поэтов XX века


  ЗАКАТ "Soleils couchants", Поль Верлен (1844-1896)
(“Зыбью заплат На пределы полей”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова   перевод Г. Шенгели перевод А. Гелескула перевод А. Ревича перевод Кумушки

             ЗАКАТ
                                 Поль Верлен    

Зыбью заплат
На пределы полей
Сыплет закат
Утомлённость лучей.
Грусть его светлая
Сердце пленит,
Скорбь безответная
Взор полонит.

Яви и грёзы
В красках заката —
Равные дозы,
Канут куда-то,
Копья их радужных стрел,
Чувству подобно,
Легко и свободно
Мерно текут за предел.

             пер. Л. Ф. Иванова
см.
verlaine.ru

    ЗАКАТЫ
           Поль Верлен  

 По степи огромной
 Простирая взгляд,
 Веет грустью томной
 Тающий закат.
 В этой грусти томной
 Я забыться рад:
 Канет дух бездомный
 В тающий закат.

 И виденья странно,
 Рдяны, как закат,
 Тая, по песчаной
 Отмели скользят,
 Реют неустанно,
 Реют и горят,
 Тая, как закат,
 На косе песчаной.

 пер. Г. Шенгели
см.
biblioteka.by

    ЗАКАТЫ
           Поль Верлен  

За утренней мглою
Сквозят пустыри
Печалью былою
Вечерней зари.
Печалью былою
До края полны
Вечерней зарёю
Рождённые сны.

Не зная возврата,
Нездешние сны,
Они, как закаты
Песчаной страны,
Уходят куда-то
И гаснут в потьмах,
Печальней заката
В песчанных холмах.

 пер. А. Гелескула
см.
www.vekperevoda.com

    ЗАКАТЫ
           Поль Верлен  

Ранний сумрак матов,
Свет зари тосклив,
Льётся грусть закатов
На просторы нив.
Тянет грусть закатов
Тихий свой мотив,
Прошлое упрятав,
Сердце усыпив.

Сновиденьем странным
Призраки парят
В зареве багряном,
Как в песках закат,
Долгим караваном,
Как в песках закат,
Их уходит ряд
В зареве багряном.

 пер. А. Ревича
см.
www.vekperevoda.com

    ЗАКАТЫ
           Поль Верлен  

Заря догорела,
Во мгле тополя.
Печаль без предела
Легла на поля.
Печаль без предела
Со мною деля,
Баюкала, пела
О солнце земля.

Чредою багряной
Видения шли,
Как солнца песчаной
Касались земли.
О, сон этот странный!
Как солнца вдали
Касались земли
Чредою багряной.

 пер. Кумушка
см.
kymyshka.narod.ru

  ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ "Chanson d'automne", Поль Верлен (1844-1896)
(“Осени музыка, звуки печальные”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова   перевод В. Брюсова перевод Ф. Сологуба перевод А. Гелескула перевод А. Ревича

   ОСЕННЯЯ  ПЕСНЯ
                               Поль Верлен

Осени музыка,
  звуки печальные,
Ранят мне сердце
  тона погребальные.

Всё омрачает,
  печалью томит,
Только забвения
  час прозвенит.

Вспомню ли прошлого
  светлые дни,
Им откликаются
  слёзы одни.

И в непогоду
  над пропастью бед
Мчит меня ветер
  за листьями вслед.

             пер. Л. Ф. Иванова

см.
verlaine.ru

   ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ
            Поль Верлен

 Долгие песни
 Скрипки осенней
    Зов неотвязный,
 Сердце мне ранят,
 Думы туманят,
    Однообразно.

 Сплю, холодею,
 Вздрогнув, бледнею
    С боем полночи.
 Вспомнится что-то.
 Всё без отчёта
    Выплачут очи.

 Выйду я в поле.
 Ветер на воле
    Мечется, смелый.
 Схватит он, бросит, 
 Словно уносит
    Лист пожелтелый. 

     пер. В. Брюсова
см.
decadence.ru

  ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ
            Поль Верлен

О, струнный звон,
Осенний стон,
 Томный, скучный.
В душе больной
Напев ночной
 Однозвучный.
 
Туманный сон
Былых времен
 Ночь хоронит.
Томлюсь в слезах,
О ясных днях
 Память стонет.
 
Душой с тобой,
О, ветер злой,
 Я, усталый.
Мои мечты
Уносишь ты,
 Лист увялый.

     пер. Ф. Сологуба
см.
litera.edu.ru

  ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ
            Поль Верлен

Издалека
Льётся тоска
 Скрипки осенней —
И, не дыша,
Стынет душа
 В оцепененье.
 
Час прозвенит —
И леденит
 Отзвук угрозы,
А помяну
В сердце весну —
 Катятся слёзы.
 
И до утра
Злые ветра
 В жалобном вое
Кружат меня,
Словно гоня
 С палой листвою.

     пер. А. Гелескула
см.
www.vekperevoda.com

  ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ
            Поль Верлен

Осень в надрывах
Скрипок тоскливых
  Плачет навзрыд,
Так монотонны
Всхлипы и стоны —
  Сердце болит.

Горло сдавило,
Пробил уныло
  Тягостный час. 
Вспомнишь, печалясь,
Дни, что промчались, —
  Слёзы из глаз.

Нет мне возврата,
Гонит куда-то,
  Мчусь без дорог —
С ветром летящий,
Сорванный в чаще
  Мёртвый листок.

     пер. А. Ревича
см.
www.vekperevoda.com

  ЖЕНЩИНА И КОШКА "Femme et chatte", Поль Верлен (1844-1896)
(“И невозможно тем не восхищаться”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова   перевод Г. Шенгели

           ЖЕНЩИНА  И  КОШКА
                                                                         Поль Верлен

И невозможно тем не восхищаться,
Как лапа белая и белая рука
Спешили в сумерках, напав, ретироваться.
Она играла с кошкою пока.

Злодейка прятала под бархат волоска
Когтей агатовых разительное свойство —
Меж мягкой поступью и лёгкостью прыжка
Взметнуть погибели прозрачное устройство.

И женщина, коварств не затевая,
Играла весело, когтей не выставляя,
Но обе не несли урона в том…

В алькове, где забавы протекали
И смех струился чистым серебром,
Четыре точки огненных сверкали.

             пер. Л. Ф. Иванова, 3.07.1997
см.
verlaine.ru
www.lib.ru

     ЖЕНЩИНА И КОШКА
                       Поль Верлен  

 Играла с кошкою своей
 Она, и длился вечер целый
 Прелестный в смутностях теней
 Бой белой ручки с лапкой белой.

 Шалила, — хитрая! — тая
 Под кружевом  перчаток чёрных
 Ногтей агатовых края,
 Как бритва острых и проворных.

 И та хитрила с госпожой,
 Вбирая коготь свой стальной, —
 Но дьявол не терял нимало;

 И в будуаре, где, звеня,
 Воздушный смех порхал, сверкало  
 Четыре фосфорных огня.

   пер. Г. Шенгели
см.
liveinternet.ru
az.lib.ru

  СОЛОВЕЙ "Le Rossignol", Поль Верлен (1844-1896)
(“Как этот крик смятённый соловья”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова   перевод А. Гелескула

                           СОЛОВЕЙ
                                                                Поль Верлен
 
Как этот крик смятённый соловья,
Былое вдруг низверглось на меня,
Крушит мне сердце жёлтою листвой,
Ольхой поникшею над зыбкою струёй,
Лиловым оловом печальных вод,
Бегущих походя из года в год,
Дурным предчувствием и суетой,
Что шлёт мне бриз тягучий и сырой,
Смиряющий свой бег меж листьев и стволов,
Унявших наконец назойливость шумов;

И больше ничего — лишь зов её,
Лишь голоса печаль в Небытиё
Той горлицы, весны моей любви,
Она поёт и все слова — мои;

Мне в бледном восхождении луны,
Вздымающей забвенье тишины,
У летней ночи, душной и скупой,
В безвестии лазури голубой,
На кроне дерева, где лёгкий ветерок,
Рыдает птицы одинокий голосок.

             пер. Л. Ф. Иванова, 4.07.1997
см.
verlaine.ru

           СОЛОВЕЙ
                           Поль Верлен

 Тревожною стаей, слепой и шальной,
 Крылатая память шумит надо мной
 И плещет, и мечется, бредя спасеньем,
 Над жёлтой листвою, над сердцем осенним,
 А сердце всё смотрится в омут глухой,
 Над Заводью Слёз сиротея ольхой,
 И клики, взмывая в тоскующем вихре,
 В листве замирают и вот уже стихли,
 И только единственный голос родной,
 Один на земле, говорит с тишиной —
 То голосом милым былая утрата
 Поёт надо мною — о тягостный звук! —
 Печальная птица, певунья разлук;
 И летняя ночь, наплывая с востока,
 Стоит молчаливо, светло и высоко,
 И лишь дуновенье прохлады ночной
 Едва ощутимою синей волной
 Баюкает заводь и в сумраке прячет,
 А листья всё плещут, и птица всё плачет.

     пер. А. Гелескула



см.
stihophone.ru

  ХАНДРА "Spleen", Поль Верлен (1844-1896)
(“Все розы были слишком алы”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова   перевод Фёдора Сологуба

                    ХАНДРА
                                                  Поль Верлен

Все розы были слишком алы,
Плющи — решительно черны,

Ма шер, примите участь в малом,
Меня избавьте от хандры.

То небо было слишком сине,
Свеж воздух, море зелено,

В меня вселилась грусть отныне —
От Вас подвоха ждать должно.

Падуба листьев блеск зеркальный,
Самшита глянец нудит глаз,

Полей бескрайних зной сусальный —
Всё утомляет… , кроме Вас!

             пер. Л. Ф. Иванова, 5.07.1997
см.
verlaine.ru

           СПЛИН
                      Поль Верлен

 Алеют слишком эти розы,
 И эти хмели так черны.

 О дорогая, мне угрозы
 В твоих движениях видны.

 Прозрачность волн, и воздух сладкий,
 И слишком нежная лазурь.

 Мне страшно ждать за лаской краткой
 Разлуки и жестоких бурь.

 И остролист, как лоск эмали,
 И букса слишком яркий куст,

 И нивы беспредельной дали —
 Всё скучно, кроме ваших уст.

   перевод Фёдора Сологуба
см.
sologub.ouc.ru

  ЗЕЛЕНЬ "Green", Поль Верлен (1844-1896)
(“Вот фрукты, цветы, зыбь листа меж ветвями”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова   перевод В. Брюсова перевод Б. Пастернака 1938 г.

                               ЗЕЛЕНЬ
                                                           Поль Верлен

Вот фрукты, цветы, зыбь листа меж ветвями
И сердце, что трепетно бьётся для Вас,
Его не разбейте, не раньте руками,
Но взгляд Ваш прелестный оставьте при Вас.

Пришёл я и стражду, покрытый росою,
То ветер прохладой усыпал мой лоб,
Примите усталость воспрянуть мечтою,
Надеждой на отдых увериться чтоб.

Пусть вздох Вашей юной груди успокоит
Чело моё, звон поцелуя и он
Утихшую бурю венцом удостоит
Забвенья, уйдя в Ваш божественный сон.

             пер. Л. Ф. Иванова, 7.07.1997
см.
verlaine.ru
turchinov.ru
az.lib.ru
electroniclibrary21.ru
imwerden.de
liveinternet.ru
highpoetry.clan.su

               ЗЕЛЕНЬ
                              Поль Верлен

 Вот ранние плоды, вот веточки с цветами,
 И сердце вот моё, что бьётся лишь для вас.
 Не рвите же его лилейными руками,
 Склоните на меня сиянье кротких глаз.

 Я прихожу, ещё обрызганный росою,
 Что ветер утренний оледенил на лбу.
 Простите, что опять я предаюсь покою
 У ваших ног, в мечтах благодаря судьбу.

 Ещё звенящую последним поцелуем,
 Я голову свою вам уроню на грудь.
 Пусть буря замолчит, которой я волнуем,
 А вы, закрыв глаза, позвольте мне уснуть!

     пер. В. Брюсова
см.
decadence.ru
2lib.ru
www.poeti.biz
magazines.russ.ru
macca.ru
lib.rin.ru
rifmer.com

               ЗЕЛЕНЬ
                              Поль Верлен

Вот листья, и цветы, и плод на ветке спелый,
И сердце, всем биеньем преданное вам.
Не вздумайте терзать его рукою белой
И окажите честь простым моим дарам.

Я с воли только что и весь покрыт росою,
Оледенившей лоб на утреннем ветру.
Позвольте, я чуть-чуть у ваших ног в покое
О предстоящем счастье мысли соберу.

На грудь вам упаду и голову понурю,
Всю в ваших поцелуях, оглушивших слух,
И знаете, пока угомонится буря,
Сосну я, да и вы переведите дух.

     перевод Б. Пастернака
см.
litmir.net
images.yandex.ua
www.poezia.ru
antho.net
spintongues.msk.ru
stihi.ru
shadow3d.org.ua

  ВЕЧЕР "L'heure du berger", Поль Верлен (1844-1896)
(“В туманный горизонт вплывает диск багровый”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова   перевод В. Брюсова перевод А. Гелескула

                                     ВЕЧЕР
                                                                        Поль Верлен

В туманный горизонт вплывает диск багровый,
Меж бликов пелены ко сну отходит луг,
В зелёных камышах, где зыбок связей круг,
Лягушек дружный хор вздымает створ лиловый; 

Цветы на лоне вод пылать закончат в срок,
Неясным штрихом даль прочертят тополя,
Смежая силуэт верстой через поля,
И в зарослях огни развесит светлячок;

Безмолвная сова, ночной печали дочь,
Легко разрежет тень всей тяжестью крыла,
Венеры наконец белесая зола
Не возвестит о том, но узаконит Ночь.

             пер. Л. Ф. Иванова, 8.07.1997
см.
verlaine.ru

         БЛАГОСЛОВЕННЫЙ ЧАС
                              Поль Верлен 

 Луна ала на тёмных небесах;
 Качается туман; луг холодеет
 И спит в дыму; в зелёных тростниках
 Лягушка квакает; прохлада реет.

 Закрылись чаши лилий водяных;
 Ряд тополей в немой дали туманен,
 Прямых и стройных, — призраков ночных;
 Блеск светляков, над ивняками, странен.

 Проснулись совы; то вперёд, то прочь,
 На тяжких крыльях, лет бесшумный, мерный 
 Свершают; у зенита свет неверный,
 И, белая, Венера всходит: ночь!

     пер. В. Брюсова
см.
www.stihi.ru

         ЧАС СВИДАНЬЯ
                              Поль Верлен

 Луна багряная плывёт издалека,
 Заводит марево причудливые пляски
 Над сонной пустошью, кричит лягушка в ряске,
 И пробегает дрожь по тени тростника.

 Свернулись лилии холодными клубками,
 Прямые тополя слились в одну черту
 И цепью призраков уходят в темноту,
 Искрятся заросли росой и светляками.

 Вот совы прянули и вновь уплыли прочь,
 Глухими крыльями волнуя тёмный воздух,
 Вот и зенит уже в затеплившихся звёздах,
 Венера светлая встаёт, и это — Ночь.

     пер. А. Гелескула
см.
www.stihi.ru

  ПОСВЯЩЕНИЕ ДОН-КИХОТУ "A Don Quichotte", Поль Верлен (1844-1896)
(“О, ДОН-КИХОТ, воитель чести, долга странник”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова  

                   ПОСВЯЩЕНИЕ  ДОН-КИХОТУ
                                                                                                 Поль Верлен  

О, ДОН-КИХОТ, воитель чести, долга странник,
Твоя кончина — скорбь, а жизнь — восторг и боль,
Толпы бессмысленной злословия не ведает избранник,       
И мельниц ветряки — виновны, мой король!

Надеждою храним, пусть мчит тебя вперёд
Твой верный Россинант, приемля стремена,
Презри, великий муж, закон и дней черёд,
Долг чести вдохновён возвысить времена.

Вперёд, мы за тобой — высокого певцы,
В плену апофеоз, нетленного творцы,
Веди на приступ брать знамения судьбы,

И тотчас полыхнёт, развенчивая зло,
Над сединой времён и разумом беды
Поэзии в полёт простёртое крыло!

             пер. Л. Ф. Иванова, 5.11.1994
см.
verlaine.ru

  САВИТРИ " Çavitrî ", Поль Верлен (1844-1896)
(“Безмолвным идолом, как учит нас Виаса”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова  

                                САВИТРИ
                                                                                Поль Верлен

Безмолвным идолом, как учит нас Виаса,
Без жизни признака в мольбах ресниц не опускала,    
Да минет милого супруга смерти чаша,
Три дня недвижимо Савитри простояла.

Ни зной твоих лучей, Сурья; изнеможенья,
Что посылает Чандра в полночь дерзким,
Не помрачили ясности прозренья
Любви восторженной в высоком сердце женском.

Пусть так и мы пребудем в забытьи,
Как Савитри в прострации печали,
Затем, чтоб в скорби милые черты
К надежде смерть любовью укрощали!

             пер. Л. Ф. Иванова, 7.11.1994
см.
verlaine.ru

  ВАЛЬКУР "Walcourt", Поль Верлен (1844-1896)
(“Вздыбленный жар черепиц”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова   перевод Г. Шенгели

                  ВАЛЬКУР
                                              Поль Верлен

Вздыбленный жар черепиц,
Остов сердец опалённых,
Грёзы, простёртые ниц,
Пристань для муз и влюблённых!      

В травах цветущий закут,
Хмелем по лозам встающий,
Неги беспечный приют,
Лоно обители пьющей!

Светлый уют кабачков,
Трепет напитка упругий,
Возгласы, крики гудков —
Незабываемы, други!

Скорый вокзалов разбег,
Странствий заманчивый путь,
Этот отринуть побег
Разве бродяге рискнуть!

             пер. Л. Ф. Иванова, 26.11.1994
см.
verlaine.ru

      ВАЛЬКУР
                Поль Верлен

 Склад черепичный;
 Штабели; тут
 Для пар отличный
 Готов приют.

 Хмель с виноградной
 Лозой вокруг;
 О, кров отрадный
 Вольных пьянчуг.

 Светлые трубки,
 Пиво,табак;
 Служанок юбки
 Дразнят гуляк.

 Вокзалы, скверы;
 Шоссе бегут…
 О, Агасферы,
 Как чудно тут!

   пер. Г. Шенгели
см.
decadence.ru

  НИКОГДА "Nevermore", Поль Верлен (1844-1896)
(“О прошлом болью, память, не кричи…”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова   перевод Фёдора Сологуба перевод Сергея Петрова

                                НИКОГДА
                                                                       Поль Верлен

О прошлом болью, память, не кричи…
Умчалось лето. Наступила осень.
Над лесом солнце зыбкие лучи
Роняло мерно в золотую просинь.

В проёме осени — простёртые листы,
Унылый бриз, предвестник зим грядущих,
Как вдруг, смутясь, меня спросила, ты:
"Какой из дней — мой самый лучший?!"

То ангел звуком миг любви приветил
И я улыбкой ангелу ответил,
Был поцелуй мой искренен и светел!

О, первоцвет благоуханный,
Ты — отзвук вздоха первозданный,
Восторгом первого oui соединивший bien-aimées!

             пер. Л. Ф. Иванова, 4.12.1994
-------------------------------------------------
oui  [wi] (фр.) — да
bien-aimées [bjeneme] (фр.) — влюблённые
см.
verlaine.ru

           НИКОГДА ВОВЕКИ
                            Поль Верлен

 Зачем ты вновь меня томишь, воспоминанье?
 Осенний день хранил печальное молчанье,
 И ворон нёсся вдаль, и бледное сиянье
 Ложилось на леса в их жёлтом одеянье.

 Мы с нею шли вдвоем. Пленили нас мечты.
 И были волоса у милой развиты, —
 И звонким голосом небесной чистоты
 Она спросила вдруг: "Когда был счастлив ты?" 

 На голос сладостный и взор её тревожный
 Я молча отвечал улыбкой осторожной,
 И руку белую смиренно целовал.

 — О, первые цветы, как вы благоухали!
 О, голос ангельский, как нежно ты звучал,
 Когда уста её признанье лепетали!

   перевод Фёдора Сологуба



см.
sologub.ouc.ru

              NEVERMORE
                            Поль Верлен

Память, память! Что надо тебе? Улетала
Птица летняя, осень глядела устало,
Солнце луч однозвучный в дубравы метало
И, взрываясь от ветра, листва трепетала.

С глазу на глаз мечтая, бродили мы с ней,
Пряди мыслей вразлёт, и фиалки нежней
Вдруг взглянула: "Какой же из прожитых дней
Всех дороже тебе?" — её голос ясней

И светлее зари золотистой разлился.
Улыбаясь ей молча в ответ, я склонился
И руки поцелуем коснулся тогда.

- Сколько в первых цветах аромата и мая!
И как шепчет оно, это первое "да",
С милых губ осторожно и нежно слетая!

   перевод Сергея Петрова



см.
www.vekperevoda.com

  ГРУСТНАЯ ПРОГУЛКА "Promenade Sentimentale", Поль Верлен (1844-1896)
(“Последние лучи ронял закат”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова   перевод Ариадны Эфрон перевод Г. Шенгели

        ГРУСТНАЯ ПРОГУЛКА
                                                     Поль Верлен    

Последние лучи ронял закат
И ветер лилий колыхал агат,
Крахмалы лилии меж камышей,
Печалью вытканной по глади всей.

Я брёл один по лозам ивняка,
Со мною об руку моя тоска,
Вдоль озера, где нимф в туман кричал     
И селезнем на крыльях улетал.

И был тот крик у ночи одинок,
Так плачет от отчаянья нырок.
По зарослям, где я один бродил,
Тоску мою закат опередил,

В покрове сумерек задев лучом
Белесых волн уснувший окаём,
Узоры лилии меж камышей,
Печалью вытканной по глади всей.

             пер. Л. Ф. Иванова, 30.06.1997
см.
verlaine.ru

     СЕНТИМЕНТАЛЬНАЯ ПРОГУЛКА
                              Поль Верлен

 Струил закат последний свой багрянец,
 Ещё белел кувшинок грустных глянец,
 Качавшихся меж лезвий тростника,
 Под колыбельный лепет ветерка…

 Я шёл, печаль свою сопровождая;
 Над озером, средь ив плакучих тая,
 Вставал туман, как призрак самого
 Отчаянья, и жалобой его

 Казались диких уток пересвисты,
 Друг друга звавших над травой росистой… 
 Так между ив я шёл, свою печаль
 Сопровождая; сумрака вуаль

 Последний затуманила багрянец
 Заката и укрыла бледный глянец
 Кувшинок, в обрамленье тростника
 Качавшихся под лепет ветерка.

   перевод Ариадны Эфрон
см.
liveinternet.ru

   СЕНТИМЕНТАЛЬНАЯ ПРОГУЛКА
                              Поль Верлен

Пламенел закат блеском горних слав,
И баюкал бриз бледный ряд купав;
Крупные, они в камышах склонённых,
Грустно промерцав, стыли в водах сонных.

Я бродил один, покорён тоске,
Вдоль пруда, один, в редком ивняке,
Где вставал туман, где за мглою смутной
В муке цепенел призрак бесприютный

И едва стонал стоном кулика,
Что подругу звал, звал издалека
В редком ивняке, где в тоске бездомной
Я бродил один, там, где саван тёмный

Сумерек, волной блеклою упав,
Затопил собой пышность горних слав
И цветы купав в камышах склонённых,
Бледных тех купав, стывших в водах сонных.

   перевод Г. Шенгели
см.
spintongues.msk.ru



Шарль Бодлер в переводе Леонида Ивáнова и поэтов XX века


  ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ "Chant d'automne", Шарль Бодлер (1821-1867)
(“Вот-вот объемлет нас мрак сумерек холодный”)
оригинальный текст перевод Л. Ф. Ивáнова   перевод Михаила Донского перевод Эллиса 1908 г. перевод А. Есенина-Вольпина перевод Вильгельма Левика перевод Вадим Шершеневич Подстрочник Е. Эткинда

                            ОСЕННЯЯ  ПЕСНЯ
                                                                            Шарль Бодлер  
    I
Вот-вот объемлет нас мрак сумерек холодный,
Прощай лазурь небес, весёлых песен звон,
Я слышу как струит, кружась в игре бесплодной,
Увядший в скорби лист печаль со всех сторон.

Все признаки зимы овладевают мною:
Гнев, ненависть, озноб, принужденность труда,
Вслед солнцу канет в ад меж скорбями и тьмою 
Застывший сердца стук, черствея глыбой льда.

Падёт ли наземь сук, то — наваждений злоба,
Скрип висильных стропил не столь тоскливо глух,    
Мой ум уподоблён тревожным тайнам гроба,
Когда их связь крушит без устали обух.

И грезиться не раз в ударах монотонных,
Что где-то мастерят поспешно саркофаг,
Вчера ещё был день, но осень беспардонно
Мистерией шумов его хоронит прах.

                          из сб. "Цветы зла"
         LVI. ОСЕННЯЯ ПЕСНЬ
                                 Шарль Бодлер
   I
 Мы погружаемся во тьму, в оцепененье…
 О лето жаркое, недолог праздник твой!
 Я с дрожью слушаю, как падают поленья
 Со стуком траурным на камни мостовой.

 Зима передо мной встаёт виденьем грозным,
 Тоскою, ужасом, отчаяньем дыша.
 Как солнце зимнее в своём аду морозном,
 Багровой глыбою смерзается душа.

 В глухом паденье дров мне чудится свирепость, 
 Как будто там, внизу, готовят эшафот.
 И потрясён мой дух, как гибнущая крепость,
 В которую таран неутомимо бьёт.

 Как монотонен стук! Мне кажется, что где-то 
 Сколачивают гроб поспешно… Но кому?
 Сегодня умерло пылающее лето 
 И осень алчная наследует ему.

                          из сб. "Цветы зла"
         LVI. ОСЕННЯЯ МЕЛОДИЯ
                                 Шарль Бодлер
  I
 Мы скоро в сумраке потонем ледяном;
 Прости же, летний свет и краткий и печальный;
 Я слышу, как стучат поленья за окном,
 Их гулкий стук звучит мне песней погребальной.

 В моей душе — зима, и снова гнев и дрожь,
 И безотчётный страх, и снова труд суровый;
 Как солнца льдистый диск, так, сердце, ты замрёшь, 
 Ниспав в полярный ад громадою багровой!

 С тревогой каждый звук мой чуткий ловит слух;
 То — эшафота стук… Не зная счёта ранам,
 Как башня ветхая, и ты падёшь, мой дух,
 Давно расшатанный безжалостным тараном.

 Тот монотонный гул вливает в душу сон,
 Мне снится чёрный гроб, гвоздей мне внятны звуки; 
 Вчера был летний день, и вот сегодня — стон
 И слёзы осени — предвестники разлуки.

                          из сб. "Цветы зла"
         LVI. ОСЕННЯЯ ПЕСНЬ
                                 Шарль Бодлер
  I
Скоро мы погрузимся в потемки и холод –
Так прощай же, короткого лета краса!
Слышен стук топора… На поленья расколот.
Гулко падает дуб, и редеют леса…

Дрожь… Но злоба и страх тут помочь не могли бы,
Покориться придётся зиме и труду!
Лишь сверкнёт ледяною и красною глыбой
Моё сердце, как солнце в полярном аду…

… Не над плахою плотник стучит неустанно,
Это на землю кто-то кидает дрова!
И, как башня от мерных ударов тарана,
Содрогнуться готова моя голова…

Ровный стук убаюкал меня – и сквозь дрёму
Слышу: наспех могильщики делают крест!
Для кого? Вот и осень… И вдруг по-иному
Зазвучал этот стук – и напомнил отъезд…

                          из сб. "Цветы зла"
         LVI. ОСЕННЯЯ ПЕСНЬ
                                 Шарль Бодлер
  I
И вновь промозглый мрак овладевает нами, — 
Где летней ясности живая синева?
Как мерзлая земля о гроб в могильной яме,
С подводы падая, стучат уже дрова.

Зима ведёт в мой дом содружеством знакомым
Труд каторжанина, смятенье, страх, беду,
И станет сердце вновь застывшим красным комом,
Как солнце мёртвое в арктическом аду.

Я слушаю, дрожа, как падают поленья, — 
Так забивают гвоздь, готовя эшафот.
Мой дух шатается, как башня в миг паденья,
Когда в неё таран неутомимый бьёт.

И в странном полусне я чувствую, что где-то
Сколачивают гроб — но где же? но кому?
Мы завтра зиму ждём, вчера скончалось лето,
И этот мерный стук — отходная ему.

                          из сб. "Цветы зла"
         LVI. ОСЕННЯЯ ПЕСНЬ
                                 Шарль Бодлер
   I
 Мы скоро в холоде очутимся печальном,
 И наших кратких лет прощай, о, свет живой!
 Я слышу: падают со стуком погребальным
 Дрова и на дворе звенят по мостовой.

 Зима в меня вошла, и с ней вошли сегодня
 Озноб и ненависть с усиленным трудом.
 О, сердце! Превратись в полярной преисподней,
 Подобно солнцу, ты в замёрзший красный ком.

 Звук падающих дров душою слушать страшно;
 Не так звук эха глух, коль строят эшафот.
 Мой уподоблен мозг вниз падающей башне,
 В которую таран неумолимо бьёт.

 Мне кажется, что сны нагонит стук унылый,
 Что где-то второпях гроб сколотить хотят…
 Кому? — Уж лета нет, и осень наступила,
 И шумы тайные разлукою звенят.

                          из сб. "Цветы зла"
         LVI. ОСЕННЯЯ ПЕСНЬ
                                 Шарль Бодлер
  I
Скоро мы погрузимся в холодный сумрак; 
прощай, яркий свет слишком короткого лета! 
Я уже слышу, как падают с погребальным стуком дрова, 
громыхающие в мощёных дворах. 

Вся зима вновь проникнет в моё существо: 
гнев, ненависть, дрожь, ужас, тяжкий и безрадостный труд, 
и, как солнце в своём морозном аду, 
сердце моё будет всего лишь красным, застывшим комком. 

Я, содрогаясь, слышу падение каждого полена; 
Когда сооружают эшафот, звук не бывает более глухим. 
Мой дух подобен башне, которая рушится 
Под ударами неутомимого и тяжелого тарана. 

Мне, убаюканному этим монотонным стуком, 
кажется, что где-то в спешке сколачивают гроб… 
Для кого? – Вчера было лето; наступила осень. 
Этот таинственный звук кажется прощальным. 


    II
Мне дорог ваших глаз костёр огней зелёных,
Надежды снов моих к нему обращены,
Но всех услад любви, печалью обручённых,
Дороже солнца луч, пронзивший бег волны.

И всё ж, люби меня — взывает в скорби сердце,
Как мать или сестра, от стужи хороня,
Укрась оправу дня душистым тмином перца
И шармом зыбких снов укутывай меня.

Недуга коротка, развязка недалёко,
Я голову и лоб к коленям наклоню,
В них лет ушедших жар и толика упрёка,
Что жаждою любви терзали грудь мою.

             пер. Л. Ф. Иванова
см.
lib.ru/POEZIQ/BODLER
              
  II
Люблю зелёный блеск в глазах с разрезом длинным,
В твоих глазах — но всё сегодня горько мне.
И что твоя любовь, твой будуар с камином
В сравнении с лучом, скользнувшим по волне.

И всё ж люби меня! Пускай, сердечной смутой
Истерзанный, я зол, я груб — люби меня!
Будь матерью, сестрой, будь ласковой минутой
Роскошной осени иль гаснущего дня.

Игра идёт к концу! Добычи жаждет Лета.
Дай у колен твоих склониться головой,
Чтоб я, грустя во тьме о белом зное лета,
Хоть луч почувствовал — последний, но живой.

      перевод Вильгельма Левика
см.
kohavit-julia.livejournal.com
              
   II
 Прости, красавица, но всё мне горько ныне,
 И любящий твой взгляд не радует меня:
 Могу ль сравнить уют и жар углей в камине 
 С восторгом летнего ликующего дня?

 И всё ж моей душе недоброй и мятежной 
 Нужна твоя любовь. Не требуй и не мучь,
 Но будь по-сестрински, по-матерински нежной, 
 Как краски осени, как предзакатный луч.

 Зной летний отпылал. Черёд холодным теням. 
 Могила жадная у ног моих легла…
 О милая, позволь, припав к твоим коленям, 
 Согреться ласкою прощального тепла.

      перевод Михаила Донского
см.
www.youtube.com
              
  II
 Люблю ловить в твоих медлительных очах
 Луч нежно-тающий и сладостно-зелёный;
 Но нынче бросил я и ложе и очаг,
 В светило пышное и отблеск волн влюблённый.

 Но ты люби меня, как нежная сестра,
 Как мать, своей душой в прощении безмерной;
 Как пышной осени закатная игра,
 Согрей дыханьем грудь и лаской эфемерной:

 Последний долг пред тем, кого уж жаждет гроб!
 Дай мне, впивая луч осенний, пожелтелый,
 Мечтать, к твоим ногам прижав холодный лоб,
 И призрак летних дней оплакать знойно-белый.

                             пер. Эллиса 1908 г.
см.
stihi-xix-xx-vekov.ru/bodler56.html
              
  II
Я люблю ваших глаз чуть зелёное пламя –
Но теперь, красота, ничему я не рад,
И не вы, и не ночь, проведённая с вами,
Не заменят мне солнца морского закат…

И, однако, простите мне косность и злобу –
О, сестра и невеста! Любите меня!
Будьте матерью мне, что разверзла утробу,
И мгновенной красой уходящего дня…

… Но надолго ли? Жадная ждёт нас могила…
Так позвольте же мне, возле ваших колен,
Сожалея, что знойное лето уплыло,
Этим желтым лучом насладиться взамен…
  перевод Александра Есенина-Вольпина
                 Москва, 18/VIII–1943
см.
favorite-verses.livejournal.com
              
  II
Люблю зелёный блеск в глазах с разрезом длинным,
В твоих глазах — но всё сегодня горько мне.
И что твоя любовь, твой будуар с камином
В сравнении с лучом, скользнувшим по волне.

И всё ж люби меня! Пускай, сердечной смутой
Истерзанный, я зол, я груб — люби меня!
Будь матерью, сестрой, будь ласковой минутой
Роскошной осени иль гаснущего дня.

Игра идёт к концу! Добычи жаждет Лета.
Дай у колен твоих склониться головой,
Чтоб я, грустя во тьме о белом зное лета,
Хоть луч почувствовал — последний, но живой.

      перевод Вильгельма Левика
см.
www.vekperevoda.com
              
   II
 Твоих зелёных глаз люблю огонь печальный,
 Но сладость красоты! — Всё нынче горько мне,
 И нет! Не заменить ни очагу, ни спальне
 Мне солнечных лучей, горящих на волне.

 Но ты меня люби! Пускай я буду гадкий,
 Неблагодарный, злой! Как мать, будь для меня!
 Подруга иль сестра! Дари же лаской краткой,
 Как осень славная иль солнце склона дня.

 Недолог труд! Меня ждёт жадная могила!
 Позволь прижаться мне к твоим коленям лбом,
 Оплакав летний зной, белеющий и милый,
 Упиться осени желтеющим лучом!

         перевод Вадима Шершеневича
см.
www.vekperevoda.com
              
  II
 :
 :
 :
 :

 :
 :
 :
 :

 :
 :
 :
 :


см.
www.poezia.ru



Шарль Бодлер в переводе Марины Цветаевой и Эллиса


  ПЛАВАНЬЕ "Le Voyage", Шарль Бодлер (1821-1867)
(“Для отрока, в ночи глядящего эстампы”)
перевод Марины Цветаевой 1941 г. перевод Эллиса 1908 г. ИВАН КАРАБУТЕНКО. ЦВЕТАЕВА И «ЦВЕТЫ ЗЛА» Косматова Е.Э.
                                                                         из сб. "Цветы зла"
CXXXVI.  ПЛАВАНЬЕ
                                                  Шарль Бодлер

                                                                        Максиму Дю Кану
  I
 Для отрока, в ночи глядящего эстампы,
 За каждым валом — даль, за каждой далью — вал.
 Как этот мир велик в лучах рабочей лампы!
 Как в памяти очах — он бесконечно мал!

 В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,
 Не вынеся тягот, под скрежет якорей,
 Мы всходим на корабль, и происходит встреча
 Безмерности мечты с предельностью морей.

 Что нас толкает в путь? Тех — ненависть к отчизне,              
 Тех — скука очага, ещё иных — в тени
 Цирцеиных ресниц оставивших полжизни —
 Надежда отстоять оставшиеся дни.

 В Цирцеиных садах, дабы не стать скотами,
 Плывут, плывут, плывут в оцепененье чувств,
 Пока ожоги льдов и солнц отвесных пламя
 Не вытравят следов волшебницыных уст.

 Но истые пловцы — те, что плывут без цели:
 Плывущие, чтоб плыть! Глотатели широт,
 Что каждую зарю справляют новоселье
 И даже в смертный час ещё твердят: — Вперёд!          

 На облако взгляни: вот облик их желаний!
 Как отроку — любовь, как рекруту — картечь,
 Так край желанен им, которому названья
 Доселе не нашла ещё людская речь.

см.
lib.rus.ec/b/7599/read#t148
www.sbornik-stihov.ru
                           из сб. "Цветы зла"
CXXXVI. ПУТЕЩЕСТВИЕ
                     Шарль Бодлер
        
                               Максиму Дю Кану    
 I
Дитя, влюблённое и в карты и в эстампы,
Чей взор вселенную так жадно обнимал, —
О, как наш мир велик при скудном свете лампы,
Как взорам прошлого он бесконечно мал!

Чуть утро — мы в пути; наш мозг сжигает пламя;
В душе злопамятной желаний яд острей,
Мы сочетаем ритм с широкими валами,
Предав безбрежность душ предельности морей.

Те с родиной своей, играя, сводят счёты,
Те в колыбель зыбей, дрожа, вперяют взгляд,
Те тонут взорами, как в небе звездочёты,
В глазах Цирцеи — пьют смертельный аромат.

Чтоб сохранить свой лик, они в экстазе славят     
Пространства без конца и пьют лучи небес;
Их тело лёд грызёт, огни их тело плавят,
Чтоб поцелуев след с их бледных губ исчез.

Но странник истинный без цели и без срока
Идёт, чтобы идти, — и лёгок, будто мяч;
Он не противится всесильной воле Рока
И, говоря "Вперёд!", не задаёт задач.

:
:
:
:

см.
book2.me/1577-cvety-zla.html
Cvety_zla.pdf
 


ЦВЕТАЕВА  И  «ЦВЕТЫ ЗЛА»

«Москва», 1986, №1  
ИВАН КАРАБУТЕНКО

В библиографии, информирующей о переводах Бодлера на русский язык, эта книга не упомянута. Ни среди перечисленных отдельных изданий сборников бодлеровских стихотворений; ни среди переводов, вошедших в сборники стихов русских поэтов; ни среди ссылок на индивидуальные сборники переводных стихов, хрестоматии и исследования — нигде. Ни одного намёка на неё в каких бы то ни было комментариях. «Сведений о других опубликованных переводах нет», — сообщается, например, в комментариях к «Цветам Зла», выпущенным издательством «Наука», когда речь заходит о переводе стихотворений «Драгоценности» и «Лета»…

Этот абсолютно выпавший из поля зрения исследователей полный перевод «Цветов Зла» принадлежит Адриану Ламбле. Книга напечатана в XIII округе Парижа, в типографии «Наварр», расположенной на улице Гобеленов, 5.

В 1929 году.

Для человека, чувствующего себя в морских и речных волнах хорошо, издавна существует название «пловец». Для испытывающего удовольствие от прыжка в пропасть (таких, видимо, единицы) до сих пор названия не нашли. Назову его  п p о п а с т e ц.  Для русского поэта, способного переводить, «Цветы Зла» — не камень преткновения, а — пропасть. Некоторые подходили к краю, некоторые заглядывали. Не бросался никто. Для этого требуется абсолютная отрешёность от собственной индивидуальности, забвение собственных замыслов. Или же, если без самоотречения и самозабвения, — абсолютное тождество. Бодлер, раскрыв впервые Эдгара По, с ужасом и восторгом увидел не только сюжеты, замышляемые им, но и фразы, которые он обдумывал, фразы, написанные американским поэтом на двадцать лет раньше. Он идеально перевел Эдгара По на французский язык (во Франции и сегодня издаются бодлеровские переводы как лучшие и непревзойдённые); ему не нужно было  в ж и в а т ь с я,  ибо он все ощущения Эдгара По пережил. А кто из русских поэтов пережил ощущения Бодлера или, по крайней мере, согласился смирить гордыню и безропотно покориться бодлеровской воле?


Ш. Бодлер, Цветы Зла. / Пер. с франц. Адриана Ламбле. – М.: Водолей, 2012.

   
http://whitestone2006.narod.ru
"Le Voyage" Бодлера и "Плавание" Цветаевой:
сравнительный анализ

Вестник СПбГУ, Сер.2, 2000, вып.4 (№26)
Косматова Е.Э.

Настоящая статья посвящена обстоятельствам и причинам возникновения поэмы Шарля Бодлера "Le Voyage" и её перевода "Плавание", созданного Мариной Цветаевой. Автором проведен сравнительный анализ двух поэм, позволяющий сделать вывод, что "Плавание" представляет собой явление, несравненно более сложное, чем квалифицированный перевод, учитывающий разницу культурных реалий. Здесь можно говорить о взаимодействии двух великих поэтов. По мнению автора, Марина Цветаева как бы вновь создала "Le Voyage", но уже не в сравнительно спокойном XIX в., а в один из самых страшных периодов бурного XX.

Стилевые различия двух поэм очевидны, о чём уже указывалось в известной книге В. Левика "Искусство перевода". Но оригинал и перевод отличаются не только стилем, что убедительно доказывается в работе Т. В. Соколовой, где, в частности, говорится: «"Плавание" — это одновременно и Бодлер, и Цветаева», и что эта поэма является не просто переводом, а «фактом русской культуры».

Основанием для такого вывода служат приведенные в данной статье многочисленные примеры "вольностей" и личных реминисценций, которые соседствуют с максимально точно переведёнными строфами (например, финал "Le voyage"), а также со "сплавом" точного и вольного перевода. Подобное сочетание обусловлено сознательной установкой Марины Цветаевой. «В известной дилемме, перед которой оказывается переводчик: между близостью к оригиналу и стремлением создать равноценное по художественному качеству произведение — она тяготеет ко второму полюсу».

Однако автор данной статьи не может согласиться с положением: «…вторжение личных реминисценций переводчика в ткань поэмы — остаётся в пределах частностей и не касается общего, принципиального смысла поэмы». Преобразование Мариной Цветаевой текста "Le Voyage" затрагивает общий смысл поэмы, но для обоснования такой точки зрения недостаточно рассмотрения только самих произведений. Необходимо коснуться вопросов о принципиальном различии мировоззрений Шарля Бодлера и Марины Цветаевой и о трагическом сходстве обстоятельств создания рассматриваемых шедевров.




  II
 О, ужас! Мы шарам катящимся подобны,
 Крутящимся волчкам! И в час ночной поры
 Нас Лихорадка бьёт, как тот Архангел злобный,
 Невидимым бичом стегающий миры.

 О, странная игра с подвижною мишенью!
 Не будучи нигде, цель может быть — везде!
 Игра, где человек охотится за тенью,
 За призраком ладьи на призрачной воде…

 Душа наша — корабль, идущий в Эльдорадо.
 В блаженную страну ведёт — какой пролив?
 Вдруг среди гор и бездн и гидр морского ада
 Крик вахтенного: — Рай! Любовь! Блаженство! — Риф…

 Малейший островок, завиденный дозорным,
 Нам кажется землёй с плодами янтаря,
 Лазоревой водой и изумрудным дёрном.
 Базальтовый утёс являет нам заря.

 О, жалкий сумасброд, всегда кричащий: — Берег!
 Зыбям его скормить иль в цепи заковать, —
 Безвинного лгуна, выдумщика Америк,
 От вымыслов чеих ещё серее гладь.

 Так старый пешеход, ночующий в канаве,
 Вперяется в мечту всей силою зрачка.
 Достаточно ему, чтоб Рай увидеть въяве,
 Мигающей свечи на вышке чердака.

  III
 Чудесные пловцы! Что за повествованья
 Встают из ваших глаз — бездоннее морей!
 Явите нам, раскрыв ларцы воспоминаний,
 Сокровища, каких не видывал Нерей.

 Умчите нас вперёд — без паруса и пара!
 Явите нам (на льне натянутых холстин
 Так некогда рука очам являла чару) —
 Видения свои, обрамленные в синь.

 Что видели вы, что?

  IV
                                                 "… Созвездия. И зыби,
 И жёлтые пески, нас жгущие поднесь.
 Но, несмотря на бурь удары, рифов глыбы, —
 Ах, нечего скрывать! — скучали мы, как здесь.

 Лиловые моря в венце вечерней славы,
 Морские города в тиаре из лучей
 Рождали в нас тоску, надежнее отравы,
 Как воин опочить на поле славы сей.

 Стройнейшие мосты, славнейшие строенья, —
 Увы! хотя бы раз сравнялись с градом — тем,
 Что из небесных туч возводит Случай — Гений…
 И тупились глаза, узревшие Эдем.

 От сладостей земных — Мечты ещё жесточе!
 Мечта, извечный дуб, питаемый землёй!
 Чем выше ты растёшь, тем ты сильнее хочешь
 Достигнуть до небес с их солнцем и луной.

 Докуда дорастёшь, о, древо кипариса
 Живучее? …Для вас мы привезли с морей
 Вот этот фас дворца, вот этот профиль мыса, —
 Всем вам, которым вещь чем дальше — тем милей!

 Приветствовали мы кумиров с хоботами,
 С порфировых столпов взирающих на мир,
 Резьбы такой — дворцы, такого взлёта — камень,
 Что от одной мечты — банкротом бы — банкир…

 Надежнее вина пьянящие наряды
 Жён, выкрашенных в хну — до ноготка ноги,
 И бронзовых мужей в зелёных кольцах гада…"

  V
 И что же, что — ещё?

  VI
                                                     "… О, детские мозги!

 Но чтобы не забыть итога наших странствий:
 От пальмовой лозы до ледяного мха —
 Везде — везде — везде — на всём земном пространстве
 Мы видели всё ту ж комедию греха:

 Её, рабу одра, с ребячливостью самки
 Встающую пятой на мыслящие лбы,
 Его, раба рабы: что в хижине, что в замке
 Наследственном: всегда — везде — раба рабы!

 Мучителя в цветах и мученика в ранах,
 Обжорство на крови и пляску на костях,
 Безропотностью толп разнузданных тиранов, —
 Владык, несущих страх, рабов, метущих прах.

 С десяток или два — единственных религий,
 Всех сплошь ведущих в рай — и сплошь вводящих в грех! 
 Подвижничество, так носящее вериги,
 Как сибаритство — шёлк и сладострастье — мех.

 Болтливый род людской, двухдневными делами
 Кичащийся. Борец, осиленный в борьбе,
 Бросающий Творцу сквозь преисподни пламя: —
 Мой равный! Мой Господь! Проклятие тебе! —

 И несколько умов, любовников Безумья,
 Решивших сократить докучной жизни день
 И в опия моря нырнувших без раздумья, —
 Вот Матери-Земли извечный бюллетень!"



 II
Увы! Мы носимся, вертясь как шар, и каждый
Танцует, как кубарь, но даже в наших снах
Мы полны нового неутолимой жаждой:
Так Демон бьёт бичом созвездья в небесах.

Пусть цели нет ни в чём, но мы — всегда у цели;
Проклятый жребий наш — твой жребий, человек, —
Пока ещё не все надежды отлетели,
В исканье отдыха лишь ускорять свой бег!

Мы — трехмачтовый бриг, в Икарию  плывущий,
Где "Берегись!" звучит на мачте, как призыв,
Где голос слышится, к безумию зовущий:
"О слава, о любовь!", и вдруг — навстречу риф!…

Невольно вскрикнем мы тогда: о, ковы Ада!
Здесь каждый островок, где бродит часовой,
Судьбой обещанный, блаженный Эльдорадо ,
В риф превращается, чуть свет блеснёт дневной.

В железо заковать и высадить на берег
Иль бросить в океан тебя, гуляка наш,
Любителя химер, искателя Америк,
Что горечь пропасти усилил сквозь мираж!

Задрав задорный нос, мечтающий бродяга
Вкруг видит райские, блестящие лучи,
И часто Капуей  зовёт его отвага
Шалаш, что озарён мерцанием свечи.

 III
В глазах у странников, глубоких словно море,
Где и эфир небес, и чистых звёзд венцы,
Прочтём мы длинный ряд возвышенных историй;
Раскройте ж памяти алмазные ларцы!

Лишь путешествуя без паруса и пара,
Тюрьмы уныние нам разогнать дано;
Пусть, горизонт обняв, видений ваших чара
Распишет наших душ живое полотно.

Так что ж вы видели?

 IV
                   "…Мы видели светила,
Мы волны видели, мы видели пески;
Но вереница бурь в нас сердца не смутила —
Мы изнывали все от скуки и тоски.

Лик солнца славного, цвет волн нежней фиалки
И озлащённые закатом города
Безумной грёзою зажгли наш разум жалкий:
В небесных отблесках исчезнуть без следа.

Но чар таинственных в себе не заключали
Ни роскошь городов, ни ширина лугов:
В них тщетно жаждал взор, исполненный печали, 
Схватить случайные узоры облаков.

От наслаждения желанье лишь крепчает,
Как полусгнивший ствол, обёрнутый корой,
Что солнца светлый лик вершиною встречает,
Стремя к его лучам ветвей широких строй.

Ужель ты будешь ввысь расти всегда, ужели
Ты можешь пережить высокий кипарис?…
Тогда в альбом друзей мы набросать успели
Эскизов ряд — они по вкусу всем пришлись!…

Мы зрели идолов, их хоботы кривые,
Их троны пышные, чей блеск — лучи планет,
Дворцы, горящие огнями феерии;
(Банкирам наших стран страшней химеры нет!)

И красочность одежд, пьянящих ясность взоров, 
И блеск искусственный накрашенных ногтей,
И змей, ласкающих волшебников-жонглеров".

 V
А дальше что?

 VI
              "Дитя! среди пустых затей

Нам в душу врезалось одно неизгладимо:
То — образ лестницы, где на ступенях всех
Лишь скуки зрелище вовек неустранимо,
Где бесконечна ложь и где бессмертен грех;

Там всюду женщина без отвращенья дрожи,
Рабыня гнусная, любуется собой;
Мужчина осквернил везде развратом ложе,
Как раб рабыни — сток с нечистою водой;

Там те же крики жертв и палачей забавы,
Дым пиршества и кровь всё так же слиты там;
Всё так же деспоты исполнены отравы,
Всё так же чернь полна любви к своим хлыстам; 

И там религии, похожие на нашу,
Хотят ворваться в Рай, и их святой восторг
Пьёт в истязаниях лишь наслажденья чашу
И сладострастие из всех гвоздей исторг;

Болтлив не меньше мир, и, в гений свой влюблённый, 
Он богохульствует безумно каждый миг,
И каждый миг кричит к лазури, исступлённый:
"Проклятие тебе, мой Бог и мой Двойник!"

И лишь немногие, любовники Безумья,
Презрев стада людей, пасомые Судьбой,
В бездонный опиум ныряют без раздумья!
- Вот, мир, на каждый день позорный список твой!"  

 

Тем, кого именуют профессиональными переводчиками, не от чего отрекаться, нечего забывать. Они смелее подходили к краю пропасти (поодиночке или дружно); они тоже заглядывали. И… тоже не бросались, а вживались. Сравните их впечатления: они сбивчивы и противоречивы. Доверив Бодлера нескольким десяткам переводчиков, смешав старые и новые переводы, составители «Цветов Зла», вышедших в «Литературных памятниках», сказали: «Думаем, что у нас всё-таки получился целостный Бодлер…». Но Бодлера нельзя — с мира по нитке. С Бодлером — или пан, или пропал.

Пропастец, думал я, перелистывая страницы Адриана Ламбле, ибо впервые почувствовал не просто цельного — русского Бодлера. Впервые он был переведен полностью. До сих пор «Цветы Зла» переводились с начала не до конца. Стихи, до смерти напугавшие французских лавочников, потребовавших изъять шесть «особо опасных», не входили ни во второе, ни в третье издание «Цветов Зла». Как ни странно, мнение судейских чиновников оказалось живучим: четырёх стихотворений в нашем академическом издании нет, хотя они «предосудительны» не более других; прекрасны не менее других.

Восхищение смелостью Адриана Ламбле сменилось изумлением, когда я добрался до последнего стихотворения — «Путешествие» — и прочитал:


        Когда дитя глядит на карты и эстампы,
        Вселенная вместить способна Идеал.
        Как велика земля при ярком блеске лампы!
        При свете памяти как мир ничтожно мал!

Я открыл перевод «Плаванья», выполненный Мариной Цветаевой, и прочитал:


        Для отрока, в ночи глядящего эстампы.
        За каждым валом — даль, за каждой далью — вал.
        Как этот мир велик в лучах рабочей лампы!
        Ах, в памяти очах — как бесконечно мал!

Разумеется, я, уже заинтригованный, не преминул продолжить сравнение. Седьмая строфа у Адриана Ламбле звучит так:


        Волчкам мы и мячам становимся подобны,
        В их беге и прыжках и даже в нашем сне
        Нас жажда нового кружит, как Ангел злобный,
        Бичами мечущий светила в вышине.

У Марины Цветаевой:

        О ужас! Мы шарам катящимся подобны,
        Крутящимся волчкам! И в снах ночной поры
        Нас лихорадка бьёт, как тот Архангел злобный,
        Невидимым бичом стегающий миры.

Захотелось взглянуть: как в оригинале. Адриан Ламбле с удивительной верностью и даже в том порядке, как у Бодлера, переводит «волчки», «мячи», «беги», «прыжки», «злобного Ангела»… Марина Цветаева сохраняет «волчки» и «шары», правда, разлучая их, но выбрасывает «прыжки». Ангела заменяет Архангелом. «Бега» в книге Бодлера нет. Там  в а л ь с,  вполне, кстати, укладывающийся в русскую строку, но почему-то игнорированный Адрианом Ламбле. Третья часть «Путешествия» почти дословно совпадает с третьей частью «Плаванья». У Адриана Ламбле:


        Скитальцы смелые! Чудесные сказанья
        Читаем мы в глазах, глубоких, как моря.
        Раскройте нам ларцы своих воспоминаний,
        Где в яхонтах горят светила и заря.
 
        Нам ездить хочется без паруса и пара.
        Чтоб скуку разогнать суждённой нам тюрьмы,
        Далеких стран для нас вы воскресите чары,
        Пленяя повестью покорные умы.

У Марины Цветаевой:

        Чудесные пловцы! Что за повествованья
        Встают из ваших глаз, — бездоннее морей!
        Явите нам, раскрыв ларцы воспоминаний,
        Сокровища, каких не видывал Нерей.
 
        Умчите нас вперёд — без паруса и пара!
        Явите нам (на льне натянутых холстин
        Так некогда рука очам являла чару) —
        Видения свои, обрамленные в синь.

В каждой строфе я находил те же слова, тот же принцип рисунка, те же рифмы. Обоим поэтам понравилось словечко «дабы»; оба рифмовали «берег — Америк»; оба избрали сочетание «болтливый род людской» и т.п. Я заметил, что некоторые строфы звучат лучше в переводе Марины Цветаевой, некоторые — в переводе Адриана Ламбле, причём у него желание максимально  п p и б л и з и т ь с я  к оригиналу, по возможности передать невозможное: звуковую стихию Бодлера, в то время как у Марины Цветаевой — дерзкая мысль:  п p e в з о й т и  оригинал. Скажем, придуманный ею чудесный образ «Вот этот  ф а с  дворца, вот этот  п p о ф и л ь  мыса». У Бодлера этого нет. В следующей строфе тоже применён чисто цветаевский прием:


        Резьбы такой дворцы, такого взлёта — камень
        Что от одной мечты — банкротом бы банкир.

Особенно потрясло меня сходство финальных строф. Адриан Ламбле:


        Смерть, старый капитан! Пора поднять ветрила!
        Наскучил этот край, о Смерть! Плывём скорей!
        Хоть небо и вода темнее, чем чернила,
        Сердца, знакомые тебе, полны лучей!

Марина Цветаева:

        Смерть! Старый капитан! В дорогу! Ставь ветрило!
        Нам скучен этой край! О Смерть, скорее в путь!
        Пусть небо и вода — куда черней чернила,
        Знай — тысячами солнц сияет наша грудь!

Сходство тем более разительное, что оба слукавили: в оригинале нет  в e т p и л.  Предлагается поднять якорь (l'аnсге). И эта, и последняя строфа напоминают два корабля, приплывшие одновременно в ту же гавань. Корабль Адриана Ламбле:


        Налей ты нам свой яд! Он силы снова будит
        И пламенем таким жжёт мозг, что мы должны
        В пучину броситься, пусть Ад иль Рай то будет 
        В неведомую глубь, в надежде новизны!

Корабль Марины Цветаевой:

        Обманутым пловцам раскрой свои глубины!
        Мы жаждем, обозрев под солнцем всё, что есть,
        На дно твое нырнуть — Ад или Рай — едино! —
        В неведомого глубь — чтоб  н о в о e  обресть!

Сомнений не оставалось: кому-то из двух поэтов стало известно о прекрасном переводе бодлеровского "Le Voyage". Этот перевод послужил основой его собственного. Но кто же был первым?

   

Поэма "Le Voyage" написана Бодлером в зрелом возрасте: в 1859 г. ему исполнилось 38 лет. Это возраст зрелости даже и для обычного человека, а для Бодлера с его необычайно интенсивной внутренней жизнью — это возраст подведения жизненных итогов.

К 1859 г. поэт утратил многие юношеские иллюзии и ощущал порой тревогу даже за свою «восхитительную поэтическую способность», составляющую для него основу существования. Но созданием поэмы "Le Voyage", Бодлер продемонстрировал, что в нём не «истрёпывается, хиреет и утрачивается поэтическая способность», а происходит её качественное преобразование, он в этом своего рода "итоговом путешествии" человеческого рода подводит итоги этапа развития собственного поэтического дара. Поэма "Le Voyage" является своего рода философским обобщением некоторых идей Бодлера, которые он с разных, подчас противоположных сторон рассматривал на протяжении всего своего творчества. Эти идеи таковы, что заслуживают — и требуют — неоднократного к себе возвращения, так как относятся к самым основам жизни общества, человека вообще и не имеют однозначного воплощения. Бодлер, создав свою поэтическую симфонию — книгу "Цветы Зла", естественным образом возвращается к её темам, осмысливая их иначе, то в более конкретном виде — в "Фейерверках", в "Моём обнажённом сердце", то в виде философского обобщения — в поэме "Le Voyage". По его дневниковым записям разбросано множество замыслов, он постоянно возвращается к идее романа, "большого полотна". Он перерабатывает свои старые вещи, переводит Эдгара По, пишет о творчестве Других (Сартр), но это совсем не свидетельствует о периоде упадка.

Бодлер вступил в период внутреннего ученичества, подобно тому, как Огюст Ренуар, в зените своей славы путешествуя по западноевропейским музеям, говорил о своём неумении писать картины. Для Бодлера наступило время обогащения влиянием Других. К тому же наступило время и возможность ответить на вызов эпохи наступающего Прогресса. Известно, что поводом к написанию поэмы было прославляющее Прогресс произведение друга Бодлера — Максима дю Кана. Это не было случайным поводом. Как всякий великий поэт, Бодлер слышал то, что Александр Блок назвал «музыкой революции», то есть ощущал, что настает эпоха трагически несовместимая с прежними культурными ценностями, что предстоят огромные перемены именно в мировоззрении. Но никакие новые замыслы не были им воплощены, так как его образ жизни, где всё было чрезмерно, совершенно расстроил его физическое здоровье. Таким образом, итоговое произведение молодости его поэтического дара явилось, в силу физических причин, итоговым произведением его жизни. В сущности, "Le Voyage" и явилась той "большой вещью", о которой он мечтал. Поэма невелика лишь по объёму.

Марина Цветаева переводила "Le Voyage" в очень тяжёлый период своей жизни, оказавшийся последним. "Плавание" является самым значительным её произведением, созданным за этот период. Подённую работу по переводу с подстрочников, с «огромных глыб неисповедимых подстрочников», пусть исполненную с привычным — и привычно непонятым — блеском, можно не считать, т.е. "Плавание" явилось её последним значительным созданием, так же как для Бодлера поэма "Le Voyage" стала эпилогом к его единственной книге стихов. Марина Цветаева переводила поэму Бодлера зимой и осенью 1940 года. К середине 1930-х годов М. Цветаева вступает в период своей творческой зрелости, как и Бодлер к середине 1850-х годов. На этом этапе художник завершает создание своего мира, мира своих образов, владеет техникой мастерства так же естественно, как дышит, и начинает новый, логически вытекающий из предыдущего, этап своего развития. Часто сущность этого нового этапа и условия, в которых художник вынужден жить, оказываются несовместными. В этом случае, если художник не обладает — дополнительно к своему Дару — ещё и экстраординарной жизненной ловкостью, ему приходится выбирать между жизнью и творчеством. Очевидно, что предвоенная Советская Россия была для самобытного поэта местом самым неподходящим. Итоговое произведение Бодлера послужило поводом для создания Мариной Цветаевой её последней поэмы, творческим пересозданием бодлеровского оригинала.

Как будет показано ниже, перевод отличается от подлинника расстановкой смысловых акцентов, а местами и по смыслу, и прежде всего эмоциональным строем цветаевского языка, щедро использующего авторские тире и игру смысловых оттенков слова, далеко не всегда совпадающую с французским оригиналом. Марина Цветаева меняет смысл отдельных строф, вводит, усиливает или убирает смысловые акценты, переводит в отдельных случаях не строки оригинала, а реалии, которые в них упоминаются, добавляет ассоциации, которых нет — и не могло быть — в оригинале. Возможно, рассматривать "Плавание" как переложение "Le Voyage" мешает то обстоятельство, что часть строф передана удивительно точно — в полном соответствии со смыслом и духом оригинала. В частности, таким образом переведён конец поэмы.

Но рассмотрим доказательство по аналогии. Если в результате аранжировки музыкального произведения звучание нового совпадает с исходным только в избранных местах, а в остальных изменены длительности, акценты, добавлены новые темы, то следует говорить о создании нового произведения. Проанализируем наиболее яркие моменты. 1-я же строка "Плавания" — чисто цветаевская, это именно М. Цветаева порой превращает непереходные глаголы в переходные с целью сообщения им дополнительного оттенка смысла. Так, она часто при переписке пользовалась принадлежащим ей выражением «работаю стихи», подчеркивая тем самым необходимость владения Ремеслом стиха (выражение, которое она заимствует у любимого ею поэта Каролины Павловой). Словоупотребление "глядящего эстампы", не будучи вполне грамматически верным, является очень авторским по своему характеру. Превращение глагола глядеть в глагол, требующий прямого дополнения, придаёт ему дополнительный оттенок смысла, усиливая напряжённость, интенсивность действия, описываемого глаголом:

"Pour l'enfant, amoureux de cartes et d'estampes,"
L'univers est son vaste appétit.
Ah! que le monde est grand à la clarte des lampes!
Aux yeux du souvenir que le monde est petit!"

"Для ребёнка, любящего карты и эстампы,
Вселенная равна его обширному аппетиту.
Ах! Как мир велик при свете лампы!
В глазах памяти как мир мал!"


       "Для отрока, в ночи глядящего эстампы,
        За каждым валом — даль, за каждой далью — вал.
        Как этот мир велик в лучах настольной лампы!
        Ах, в памяти очах — как бесконечно мал!"

Во 2-й строфе М. Цветаева создаёт более конкретно-насыщенный образ, чем в оригинале: ненастный день отплытия, скрежещут поднимаемые якоря, путешественники всходят на корабль. Абстрактное — и очень свойственное Бодлеру — сопоставление внутренней бесконечности с видимой конечностью обретает в цветаевском переводе конкретно-зримое воплощение, ибо когда человек всходит на корабль, то взор его обращается к конечно замыкающей пространство линии горизонта. Слово "нечеловечьей" — угловатое, неправильное, но ёмкое, имеет сильную эмоциональную окраску и простонародное звучание в отличие от ярких, но более классически правильных образов оригинала:

"Un matin nous partons, le cerveau plein de flamme,
Le coeur gros de rancune et de désirs amers,
Et nous allons, suivant le rythme de la lame,
Berçant notre infini sur le fini des mers:"

"Однажды утром мы отбываем, с пылающей головой
И сердцем, отягощённым злобой и горькими желаниями,
И мы продвигаемся, следуя ритму волны,
Укачивая нашу бесконечность на конечности морей"


  VII
 Бесплодна и горька наука дальних странствий.
 Сегодня, как вчера, до гробовой доски —
 Всё наше же лицо встречает нас в пространстве:
 Оазис ужаса в песчаности тоски.

 Бежать? Пребыть? Беги! Приковывает бремя —
 Сиди. Один, как крот, сидит, другой бежит,
 Чтоб только обмануть лихого старца — Время,
 Есть племя бегунов. Оно как Вечный Жид.

 И, как апостолы, по всем морям и сушам
 Проносится. Убить зовущееся днём —
 Ни парус им не скор, ни пар. Иные души
 И в четырёх стенах справляются с врагом.

 В тот миг, когда злодей настигнет нас — вся вера 
 Вернётся нам, и скажем мы: — Вперёд!
 Как на заре веков мы отплывали в Перу,
 Авророю лица приветствуя восход.

 Чернильною водой — морями глаже лака —
 Мы весело пойдём между подземных скал.
 О, эти голоса, так вкрадчиво из мрака
 Взывающие: "К нам! — О, каждый, кто взалкал

 Лотосова плода! Сюда! В любую пору
 Здесь собирают плод и отжимают сок.
 Сюда, где круглый год — день лотосова сбора,
 Где лотосову сну вовек не минет срок!"

 О, вкрадчивая речь! Нездешней речи нектар!..
 К нам руки тянет друг — чрез чёрный водоём.
 "Чтоб сердце освежить — плыви к своей Электре!"
 Нам некая поёт — нас жёгшая огнем.

  VIII
 Смерть! Старый капитан! В дорогу! Ставь ветрило!           
 Нам скучен этот край! О Смерть, скорее в путь!
 Пусть небо и вода — куда черней чернила,
 Знай — тысячами солнц сияет наша грудь!

 Обманутым пловцам раскрой свои глубины!
 Мы жаждем, обозрев под солнцем всё, что есть,
 На дно твоё нырнуть — Ад или Рай — едино! —
 В неведомого глубь — чтоб новое обресть!
                                                         пер. Марины Цветаевой 1941 г.

 VII
Вот горькие плоды бессмысленных блужданий!
Наш монотонный мир одно лишь может дать
Сегодня, как вчера; в пустыне злых страданий
Оазис ужаса нам дан как благодать!

Остаться иль уйти? Будь здесь, кто сносит бремя, 
Кто должен, пусть уйдёт! Смотри: того уж нет,
Тот медлит, всячески обманывая Время —
Врага смертельного, что мучит целый свет.

Не зная отдыха в мучительном угаре,
Бродя, как Вечный Жид, презрев вагон, фрегат,
Он не уйдёт тебя, проклятый ретиарий;
А тот малюткою с тобой покончить рад.

Когда ж твоя нога придавит наши спины,
Мы вскрикнем с тайною надеждою: "Вперёд!"
Как в час, когда в Китай нас гнало жало сплина,
Рвал кудри ветр, а взор вонзался в небосвод;

Наш путь лежит в моря, где вечен мрак печальный, 
Где будет весел наш неискушенный дух…
Чу! Нежащий призыв и голос погребальный
До слуха нашего слегка коснулись вдруг:

"Сюда, здесь Лотоса цветок благоуханный,
Здесь вкусят все сердца волшебного плода,
Здесь опьянит ваш дух своей отрадой странной
Наш день, не знающий заката никогда!"

Я тень по голосу узнал; со дна Пилады 
К нам руки нежные стремятся протянуть,
И та, чьи ноги я лобзал в часы услады,
Меня зовёт: "Направь к своей Электре путь!"

 VIII
Смерть, капитан седой! страдать нет больше силы!
Поднимем якорь наш! О Смерть! нам в путь пора!
Пусть чёрен свод небес, пусть море — как чернилы, 
В душе испытанной горит лучей игра!

Пролей же в сердце яд, он нас спасёт от боли;
Наш мозг больной, о Смерть, горит в твоём огне,
И бездна нас влечёт. Ад, Рай — не всё равно ли?
Мы новый мир найдём в безвестной глубине!
                             пер. Эллиса 1908 г.
 

II

Предположим, Марина Цветаева. Если бы Адриан Ламбле «стянул» у неё образы и музыку «Плаванья», она после выхода книги в 1929 году обязательно узнала бы и как-то отреагировала (ведь с конца 1925 по 1939 год она жила во Франции). И не  к а к — т о  отреагировала бы, а с присущей ей страстностью «взорвалась» (выражение Цветаевой). Однако её письма того периода полны жалоб на распроклятый быт, на хроническое безденежье, на невнимание издателей — только не на то, что её обокрал некий Адриан Ламбле.

А что если Адриан Ламбле — псевдоним Марины Цветаевой?

Почему бы нет? Жорж Санд привила вкус к звучным мужским именам. Дочь Эредиа выпускала свои книги под псевдонимом Жерар д’Увилль. Попутно я вспомнил, как Брюсов напечатал в издательстве «Скорпион» книгу, якобы сочиненную женщиной: «Стихи Нелли с посвящением Валерия Брюсова», а французский поэт Пьер Луис внушил всем, что «Песни Билитис» — не что иное, как его перевод сочинения древнегреческой поэтессы, подруги Сафо…

Но это шальное, хотя и вполне естественное предположение подтачивалось «трезвыми» аргументами. Несколько старомодная лексика Адриана Ламбле не похожа на лексику «Поэмы Лестницы» и других стихотворений, написанных Цветаевой в середине — конце 20-х годов. В цветаевских письмах того периода нет упоминания о работе над «Цветами Зла». Среди перечисляемых ею названий стихов, поэм, стихотворений в прозе, именуемых «автобиографической прозой» и «воспоминаниями о поэтах», «Цветы Зла» не мелькают. Всех своих корреспондентов Марина Цветаева детально информирует обо всём, что пишет, обо всём, что печатается, обо всём, что будет опубликовано, обо всём, что задумано. Сообщив, например, Д. А. Шаховскому в письме от 6 октября 1925 года о только что законченном очерке «Герой труда» и о том, что завершает поэму «Крысолов», Марина Цветаева добавляет: «Живя сверхъестественно трудной бытовой жизнью, уже ничем не отвлекаюсь».

Лишь один-единственный раз она вспомнила о Бодлере, но опять-таки чтобы подчеркнуть беспросветность своего существования. В письме к О. E. Черновой от 25 ноября 1924 года есть строки: «Мыканье между пятью-шестью неодушевленными предметами — не маята маятника, ибо я не предмет, а нечто резко-одушевленное, именно мыканье, тыканье чего-то большого и громоздкого (вспомните стихи Бодлера о пингвине — нелепом на суше), в быту неорганизованного…».

Кстати, эти строки как нельзя лучше подтверждают удалённость от Бодлера, потому что в его стихотворении речь идёт об  А л ь б а т p о с e;  пингвин же никогда не встречается среди бодлеровских героев. Если бы Марина Цветаева работала тогда над переводом «Цветов Зла», она, конечно, не допустила бы такую ошибку. Поэтому неудивительно, что спустя несколько лет она сообщила В. H. Буниной о скором выходе  с в о и x  стихотворений (письмо от 20 марта 1928 года). Бодлер, по-видимому, не только не «втискивался» тогда в творчество Марины Цветаевой — она о «Цветах Зла» просто не думала.


   

       "В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,
        Не вынеся тягот, под скрежет якорей,
        Мы всходим на корабль, и происходит встреча
        Безмерности мечты с предельностью морей."

Начиная с 3-й строфы первая часть "Плавания" становится более динамичной по характеру, чем "Le Voyage". Цветаевские путешественники стремительно несутся вперёд, подталкиваемые её непрестанными тире, повторяющимися глаголами движения, эллиптическими предложениями и добавочными восклицательными знаками:

"Les uns, joyeux de fuir une patrie infâme;
D'autres, l'horreur de leurs berceaux, et quelques-uns,
Astrologues noyés dans les yeux d'une femme,
La Circé tyrannique aux dangereux parfums.
Pour n'être pas changé en bêtes, ils s'enivrent
D'espace et de lumière et de cieux embrasés;
La glace qui les mord, les soleils qui les cuivrent
Effacent lentement la marque des baisers."

"Одни, с радостью покидающие свою постыдную родину;
Другие, испытывающие ужас к своему очагу, и некоторые,
Астрологи, утонувшие в женских очах,
Тиранической Цирцеи, полной опасных ароматов.
Дабы не обратиться в скотов, они опьяняются
пространством, и светом, и пылающими небесами.
Жгучий лёд, опаляющее их до цвета меди солнце
медленно стирают отметины поцелуев."


       "Что нас толкает в путь? Тех — ненависть к отчизне,
        Тех — скука очага, ещё иных — в тени
        Цирцеиных ресниц оставивших полжизни —
        Надежда отстоять оставшиеся дни.
        В Цирцеиных садах дабы не стать скотами,
        Плывут, плывут, плывут в оцепененье чувств,
        Пока ожоги льдов и солнц отвесных пламя
        Не вытравят следов волшебницыных уст."

М. Цветаева придаёт переводу динамизм, повторяя три раза подряд глагол плывут, заменяя таким образом непосредственным, стремительным движением бодлеровское почти что медитативное состояние. Развёртывание пространства ("ils s'enivrent d'espace et de lumière et de cieux embrasés;") превращается в движение в пространстве. Глагол ils s'enivrent, выражающий у Бодлера внутреннюю динамику состояния, переходит в цветаевском переводе в существительное оцепененье, описывающее состояние, резко контрастирующее со стремительностью движения и тем самым его подчеркивающее:

"Mais les vrais voyageurs sont ceux-là seuls qui partent
Pour partir; coeurs légers, semblables aux ballons,
De leur fatalité jamais ils ne s'écartent,
Et, sans savoir pourquoi, disent toujours: Allons!
Ceux-là dont les désirs ont la forme des nues,
Et qui rêvent, ainsi qu'un conscrit le canon,
De vastes voluptés, changeantes, inconnues,
Et dont l'esprit humain n'a jamais su le nom!"










см.
Все переводы Цветов зла на www.morganaswelt.ru

bodlerforever.narod.ru
bodlers.ru

Cvety_zla.pdf
www.chaskor.ru
magazines.russ.ru
blogs.privet.ru/community/gernov51/

Сайт высокой поэзии: highpoetry.clan.su


Елена Трубина о книгах С.Фокина "Пассажи: этюды о Бодлере"
____________________________________________
* Максим дю Кан (1822-1894) — литератор, путешественник.
    Бодлер полемизировал с дю Каном, в отличие от поэта веровавшим
    в общественный прогресс.
* В глазах Цирцеи — пьют смертельный аромат… — Волшебница Цирцея,
    дочь Гелиоса, превратила спутников Одиссея в свиней, а его самого
    с помощью чар удерживала на острове в течение года.
* Икария — мифическая страна, утопия. Это название заимствовано
    Бодлером из сочинения Э. Кабэ "Путешествие в Икарию" (1842),
    навеянного утопией Т. Мора.
* Эльдорадо — воображаемый край, изобилующий золотыми россыпями,
    который конкистадоры жаждали обрести в Южной Америке.
* Капуя — город в Италии, где расположилась на зиму армия Карфагена
    (215 г. до н.э.), утратившая наступательный пыл.
* Вечный Жид — обречённый на скитания Агасфер, который нанёс
    оскорбление Христу, шедшему на Голгофу.
* Пилад — верный друг Ореста, сына Клитемнестры и Агамемнона.
* Электра — верная, самоотверженная сестра Ореста.
см.
www.vekperevoda.com
 

А следовательно, и превращаться в Адриана Ламбле не было смысла.

Как же в таком случае она написала «Плаванье»? Сначала я предположил, что мысль о нём возникла в 1929 году после появления книги Ламбле. И не мысль даже, а  п p e д ч у в с т в и e,  желание более оригинального перевода.  M о й  Пушкин.  M о й  Бодлер… Желание могло возникнуть спонтанно, из досады, из обиды поэта на другого поэта за то, что некоторые стихи Бодлера перевёл  н e   т а к.  И одновременно из восхищения: «Путешествие» перевёл хорошо. Настолько хорошо, что запомнила целые строфы. Заняться переводом всех «Цветов Зла»  д л я   д у ш и  не было возможности, но выкроить время для «Плаванья» как-то удалось. Адриан Ламбле оказался той «картой и эстампом», по которым Марина Цветаева ориентировалась. Её перевод великолепен. Сопоставление с Адрианом Ламбле ставит под сомнение не столько оригинальность, сколько  п e p в о з д а н н о с т ь  цветаевского «Плаванья». Да в конце концов и не важно, что она выстроила корабль по его чертежу. Важно, что корабль не наткнулся на рифы, доплыл до конца.

   
"Но истинные путешественники - лишь те, кто уезжает,
Чтобы уехать; с сердцем лёгким, как воздушные шары,
Они никогда не отклоняются от своей судьбы,
И, не зная почему, непрерывно говорят: Вперёд!
Те, чьи желания по форме подобны облакам,
И, кто, как новобранец о пушке,
Мечтает о безбрежных негах, переменчивых, неведомых,
Имя которых не познано человеческим умом."

       "Но истые пловцы — те, что плывут без цели:
        Плывущие, чтоб плыть! Глотатели широт,
        Что каждую зарю справляют новоселье
        И даже в смертный час ещё твердят: — вперёд!
        На облако взгляни: вот облик их желаний!
        Как отроку — любовь, как рекруту — картечь, —
        Так край желанен им, которому названья
        Доселе не нашла ещё людская речь."

 


http://bodlers.ru/yakubovich.html
П. Ф. Якубович. Бодлер, его жизнь и поэзия

Шарль Пьер Бодлер родился в Париже 21 апреля 1821 года. По его собственному признанию, многие из предков его были идиотами или маньяками и все отличались "ужасными страстями". Старший брат его Клод (от другой матери) на 55-м году жизни был разбит параличом и умер, кажется, в сумасшедшем доме почти в одно время с поэтом. У матери поэта в старости были парализованы ноги. Все эти генеалогические данные невольно наводят на мысль, что Бодлер уже в крови своей носил, быть может, задатки той страшной болезни, которая преждевременно свела его в могилу и наложила такой горький и тёмный отпечаток на его талант и характер. Но не подлежит также сомнению, что и сам поэт прибавил к этим ненормальным основам своей природы значительную каплю яда. Долгое время друзья его, и особенно Теофиль Готье, пытались реабилитировать в этом отношении его память, называя вздором ходившие в обществе слухи о злоупотреблении гашишем и опиумом и утверждая, что Бодлер из любознательности только сделал один или два опыта с одним из этих опасных веществ…

Однако обнародованная в последнее время интимная переписка Бодлера не оставляет теперь никаких сомнений в том, что он не был свободен от несчастной страсти к наркотикам. В одном из писем 1859 года он говорит: "Я очень мрачен, мой друг, а опиума нет". В дневнике 1862 года читаем: "Я культивировал свою истерию с наслаждением и ужасом". А в письме, относящемся к 1865 году (за два года до смерти), он уже прямо сознаётся: "..лечивший меня доктор не знал про то, что некогда я долго употреблял опиум". Конечно, Бодлер не был знаменитым английским опиофагом Кинсеем, который целых шестнадцать лет пожирал это наркотическое вещество, дойдя до 320 гранов в сутки (!!), и который посмеялся бы над французским своим подражателем, как над ребенком: но на это у Кинсея и здоровье было железное: он имел силу воли отделаться в конце концов от своей несчастной слабости и прожил потом ещё много лет в полном здравии. Но если Бодлер и не особенно злоупотреблял опиумом, пользуясь им только для успокоения желудочных и нервных болей, которыми страдал с молодости, то на его нежном, слабом от природы организме и это могло оставить зловредные следы. Одно прибавлялось к другому…

Отец Шарля, Франсуа Бодлер, был также в своем роде замечательной личностью. По показаниям поэта, он "носил сутану раньше, чем надеть фригийский колпак". Во всяком случае, он учился в духовной семинарии, был затем учителем в каком-то коллеже и репетитором детей герцога Шуазеля. У него были дружеские связи в двух противоположных кругах общества — в аристократии и среди революционеров. В мрачные дни террора он держал себя в высшей степени мужественно и благородно, целыми днями бегал по тюрьмам и судилищам, открыто заступаясь за наиболее скомпрометированных лиц и для спасения чужой жизни рискуя собственной головой. Он же, говорят, доставил яд знаменитому Кондорсе, когда не смог спасти его. Крайний радикал по убеждениям, он был аристократ по манерам и любви ко всему изящному. Он часто водил маленького Шарля по общественным садам, где любил показывать ему статуи, и под его-то влиянием у мальчика пробудилась необыкновенная страсть к пластическому искусству. Ему было десять лет, когда умер старик отец. Овдовевшая молодая мать Шарля вскоре вышла вторично замуж за блестящего молодого офицера Опика, впоследствии генерала и маршала Людовика-Филиппа, и этот факт скорого забвения памяти дорогого человека образовал глубокую рану в сердце поэта, который долго после того не в силах был относиться к матери с прежней страстной любовью. Что касается отчима, то у нас нет оснований думать, что он дурно относился к пасынку: напротив, он, по-видимому, любил его по-своему и мечтал устроить ему такую же блестящую карьеру, какую сделал сам; но в нём не было ни той сердечной нежности, ни той любви к искусству, какие Шарль помнил в своем отце. Во всяком случае, известно, что с раннего детства и до конца жизни поэт относился к нему с глубокой антипатией…

Девяти лет Шарль поступил в коллеж в Лионе. Любознательный и способный, он обладал крайне живым, беспокойным умом, мешавшим усидчивости и внимательности, и успехи его в коллеже были посредственны. Уже в те ранние годы будущий писатель отличался независимым и оригинальным характером. "Удары жизни, борьба с учителями и товарищами, глухая тоска, — кратко говорит он об этом времени в своих автобиографических заметках, — чувство одиночества всегда и везде". Между тем — очень живой вкус к жизни и удовольствиям. На 16-м году он — переместился в коллеж Людовика Великого в Париже и там впервые начал писать стихи, свидетельствовавшие о ранней разочарованности в духе модного тогда байронизма. В 1837-1838 годах он совершил с отчимом поездку в Пиренеи, оставившую в его душе сильные впечатления, и от этого времени сохранилось одно стихотворение, озаглавленное уже в духе "Цветов зла" — "Incompatibilite", где встречаются красивые и смелые образы вроде "безмолвия, внушающего желание бежать, спастись от него". В 1839 году произошла какая-то невыясненная история, за которую Бодлер был исключён из коллежа перед самым окончанием курса.

С этого момента он начал вести рассеянную жизнь, вызывавшую у его родных большое беспокойство. Им, впрочем, известна была только внешняя сторона этой жизни: дружба с литературной богемой и женщинами двусмысленного общественного положения, беспорядочное времяпрепровождение, нежелание вступать в высший свет, знакомство с которым могло бы дать ему генеральское звание отчима, отсутствие каких-нибудь видимых плодов того труда, о котором он постоянно мечтал и говорил. То, что этот же период жизни, столь беспорядочной и неприличной на их взгляд, был для молодого поэта и периодом глубокой внутренней работы, серьёзной подготовки к избранной деятельности, что для него не проходило даром знакомство с тёмными углами огромного города, с грязными предместьями, где копошится рабочий люд, и жалкими мансардами, где ютится низший сорт богемы, — об этом родители Бодлера не имели представления. Когда Шарль объявил им, что он решил посвятить себя литературе, они были поражены, как громом. "Как изумились мы, — вспоминает потом его мать об этом периоде, — когда он вдруг отказался от всего, что хотели для него сделать, пожелал украсть у самого себя крылья и стал писателем… Какое разочарование в нашей внутренней жизни, до тех пор такой счастливой! Какая печаль!" Глухая семейная борьба длилась несколько лет. Это по её поводу написано Бодлером полное глубокой горечи и вместе кроткой резиньяши "Благословение", пьеса, которою открывается сборник "Цветов зла".

Уже в это раннее время Бодлер завязал отношения со многими крупными деятелями тогдашней литературы и искусства: Урлиаком, Жераром, Бальзаком, Левавассером, Делятушем. Рассказывают, что Бальзак и Бодлер случайно наскочили один на другого во время прогулки, и это комичное столкновение, вызвавшее у обоих смех, послужило поводом к знакомству: полчаса спустя они уже бродили, обнявшись, по набережной Сены и болтали обо всём, что приходило в голову. Бальзак стал одним из любимых писателей и литературных учителей Бодлера. Внешность последнего в тот светлый юношеский период друзья описывают самыми идеальными красками. К сожалению, эта "божественная красота" скоро поблёкла под зноем душевных мук и жизненного горя; однако и впоследствии Бодлер сохранил лицо, обращавшее на себя общее внимание. Худощавый, тонкий, изысканно-просто одетый во всё чёрное, он ходил медленными, мягкими ритмическими шагами…

Родители имели, во всяком случае, достаточно мотивов тревожиться образом жизни своего сына. В ужас должны были прийти они, прочитав, например, одно из тогдашних его стихотворений: "Не блестящая львица была моя любовница; нечувствительная ко взглядам насмешливого света, красота её цветёт лишь в моём печальном сердце. Чтобы купить себе башмаки, она продавала свою любовь; но смешно было бы, если бы подле этой бесстыдницы я стал корчить из себя святошу, я, который продаю свою мысль и хочу быть писателем. Порок несравненно более тяжкий: она носила парик" и т.д.

Надо думать, что стихотворение это не есть целиком плод действительности, а, по крайней мере наполовину, является данью романтическому "бунту", который охватил французских поэтов того времени, но и половины было достаточно, чтобы родители Шарля, страшно встревоженные, решили принять относительно него крайние меры. После нескольких бурных семейных сцен молодой поэт принуждён был покориться и в мае 1841 года сел в Бордо на корабль, который должен был отвезти его в Индию. Мать Бодлера надеялась, что путешествие подействует на него отрезвляющим образом, даст другое направление его мыслям. Но с первых же дней пути самая мрачная печаль охватила юного странника, и вскоре тоска по родине превратилась у него в настоящую болезнь. Не радовали его ни картины не виданной до тех пор природы, ни яркие краски южного неба, ни горячее тропическое солнце — он с каждым днем худел и таял, как воск. Впоследствии сам Бодлер, до крайности любивший всякие мистификации, рассказывал своим друзьям, будто он долгое время жил в Калькутте, занимаясь поставкой мяса для английской армии; благодаря этим фантастическим рассказам создались целые легенды относительно его путешествия. Но биографический материал безжалостно разрушает все эти легенды. Положительно известно, что путешествие длилось всего лишь десять месяцев и что капитан корабля, перепуганный болезнью Бодлера и уступая его собственным настояниям, ещё с острова Св. Маврикия или, самое большее, с о. Бурбона отправил его на попутном корабле обратно во Францию. Таким образом, Индии-то он и не видал вовсе!… Тем не менее, не подлежит сомнению, что эта короткая поездка в тропические страны оставила в душе поэта неизгладимый след, который мы находим всюду в его произведениях: с этих пор мечты его постоянно уносятся на далекий восток, к полуденному солнцу, под которым растут такие странные цветы и деревья с опьяняющими ароматами…

В феврале 1842 года Бодлер вернулся в Париж и, через два месяца достигнув совершеннолетия, получил свою долю отцовского наследства. Старший брат Клод предпочёл получить землю. Шарль — деньги. Капитала в 75 тысяч франков, казалось, было вполне достаточно для безбедной жизни в течение многих лет, но в руках ветреного поэта сумма эта скоро растаяла и заменилась ещё огромными долгами, ставшими несчастием и проклятием всей его остальной жизни. Искренно или из желания оригинальничать и поражать друзей Бодлер утверждал, что вынес из своего путешествия культ черной Венеры и не может более глядеть на белых женщин. Действительность вскоре зло подшутила над этой страстью, и фигурантка одного из маленьких парижских театров, в которую Бодлер влюбился, мулатка Жанна Дюваль на всю жизнь забрала его в руки. Связь эта была поистине роковою для Бодлера. По единогласному свидетельству друзей и знакомых поэта, в этой Жанне не было ничего замечательного: ни особенной красоты, ни ума, ни таланта, ни сердца, ничего, кроме безграничного эгоизма, корыстолюбия и легкомыслия. Но, сойдясь с нею и, быть может, вначале полюбив её вполне искренно, Бодлер считал уже потом долгом чести не покидать до конца эту несчастную. Она всячески обманывала его, разоряла, вводила в неоплатные долги, надевала ему петлю на шею, а он кротко и покорно выносил всё, никогда никому не жалуясь, не пытаясь даже порвать эту неестественную связь со своей "belle ignorante", как называл он Жанну Дюваль в стихах. Как многие из женщин цветной расы, Жанна имела пристрастие к спиртным напиткам и ещё в молодые годы была поражена параличом. Бодлер поместил её в одну из лучших лечебниц и, отказывая во всём себе, устроил там самым комфортабельным образом. Но, любя веселье и ненавидя от всей души скуку, Жанна, не успев ещё хорошенько поправиться, поспешила выйти из больницы и поселилась на этот раз в одной квартире с поэтом. Надо думать, что этот период совместной жизни с фривольной, невежественной и взбалмошной женщиной был для него особенно тяжёл; тем не менее он терпеливо вынес несколько лет такой жизни. Даже в самые последние годы, находясь уже в добровольном изгнании в Бельгии в когтях полной нищеты, Бодлер не переставал помогать Жанне; не забывала и она его, — даже в то время, когда он лежал уже на смертном одре, продолжая громить письмами, в которых требовала денег и денег… После смерти поэта впав в страшную нищету, и она вскоре умерла где-то в госпитале.

Конечно, такая несчастная связь не могла не оставить в душе поэта мрачных следов. Живя в такой среде, где мало встречалось порядочных женщин, и судя о них по Жанне и по другим образчикам большею частью того же типа, он, естественно, должен был приобрести самые странные и дикие взгляды на их счёт. Он считал женщину одною из обольстительных форм дьявола; он выражал даже удивление тому, что её пускают в церковь.

Возрастающая нужда лишила вскоре Бодлера возможности позволить себе какую бы то ни было роскошь. С 1819 года он ходил по пустынным улицам Сен-Жерменского предместья уже не в модном чёрном костюме, а в рабочей блузе. Впрочем, известного рода дендизм он умел сохранять даже и в этом одеянии. Между тем выступать на литературную арену с произведениями своей музы Бодлер медлил. Слава об его оригинальном и сильном таланте уже давно вышла из пределов тесного дружеского кружка, где поэт любил читать свои стихи монотонно-певучим, властным голосом, производившим на слушателей глубокое впечатление; но, тонкий ценитель красоты, он не спешил печататься и всё исправлял, отделывал и оттачивал форму своих произведений. До чего доходила его строгость к себе, показывает тот факт, что чудное стихотворение "Альбатрос", читанное друзьям вскоре после поездки в Индию, он не решился поместить в первом издании "Fleurs du Mal", вышедшем в свет пятнадцать лет спустя!… В печати Бодлер выступил впервые не стихотворцем, а критиком — сначала салонов живописи, а затем и литературы. В мире французских художников до сих пор принято считать, что Франция не имела художественного критика, равного Бодлеру по тонкости вкуса красоты и энергии стиля. Все его симпатии склонялись на сторону нарождавшейся тогда школы реальной живописи, но любимым его художником был Делакруа; из поэтов он больше всего любил певца рабочих Пьера Дюпона, с которым вместе дрался потом в июньские дни на баррикадах. Впоследствии литературные вкусы Бодлера значительно отклонились в сторону чистого искусства: к Беранже он чувствовал отвращение, к Гюго равнодушие, признавал только Шатобриана, Бальзака, Стендаля, Флобера, Банвиля, Готье, Мериме, де Виньи, Леконта де Лиля… Но в 40-х годах, которые были периодом наиболее пышного расцвета и для его собственного таланта, он отличался горячими демократическими вкусами. Движение 1848 года увлекло в новый поток и Бодлера. Нельзя, впрочем, сказать, чтобы он имел какую-либо определённую программу, принадлежал к какой-нибудь определённой демократической Франции: вернее всего, что толкнули его в революцию общие гуманитарные принципы, сочувствие к рабочему классу, приобретённое им во время скитаний по грязным предместьям Парижа (все лучшие стихотворения его в этом роде: "Душа вина", "Пирушка тряпичников", "Сумерки", "Рассвет" и др. — написаны в бурный период конца 40-х годов); но имело долю влияние и личное озлобление против буржуазии и правящих классов. Некоторые из друзей видели, по крайней мере, Бодлера, с оружием в руках стоявшего во главе толпы и призывавшего её разрушить дом генерала Опика, его отчима. Одновременно с участием в уличных движениях Бодлер пытался служить демократическим идеям и на почве журналистики, в качестве редактора одного эфемерного революционного издания, выходившего в 1848 году в Париже. Но светлые мечты были вскоре разбиты. Часть вождей демократии погибла или бежала за границу (как Виктор Гюго), часть опустила голову или отдалась волне реакции. Созерцательная, кроткая натура нашего поэта не была пригодна к боевой деятельности ни на поле уличной, ни на поле чернильной брани, и вскоре он почувствовал в душе своей страшную пустыню. Протянуть руку правительству Наполеона III он не мог и до конца остался в стороне от общественного пирога, который с такой жадностью делила тогда хищная толпа ренегатов, лицемерных ханжей и раболепных холопов; но для него невозможно было и продолжение отношений с революционерами, так как в убеждениях его, чуждых до тех пор какого-либо твердого обоснования, началась резкая эволюция, кончившаяся прямой враждой ко всяким демократическим утопиям, мыслями о необходимости для современного общества католической религии и политического абсолютизма, фантазиями о трёх сословиях — воинов, священников и поэтов… С большой, однако, осторожностью надо относиться к определению истинного смысла и значения этой внутренней реакции: поэт, написавший "Отречение св. Петра", не мог, конечно, быть правоверным католиком, и папа, наверное, с ужасом отшатнулся бы от такого сына своей церкви; правительство Второй империи, присудившее к уничтожению сборник "Цветов зла", точно так же не могло бы истолковать в свою пользу бодлеровский абсолютизм; наконец, и буржуазное общество, такими мрачными красками обрисованное в его сочинениях, не могло считать его своим сторонником. Политические и общественные взгляды Бодлера, поскольку они выразились в его автобиографических заметках, нередко поражают нас своей дикостью и реакционностью, но они не дают ключа к этой своеобразной душе, — ключа, который можно сыскать только в тех же "Цветах зла".

С конца 1840-х годов Бодлер начал также увлекаться сочинениями знаменитого американского писателя Эдгара По, усиленно переводя их на французский язык. Несомненно, что у обоих авторов было в некоторых отношениях сильное духовное родство, и благодаря ему-то Бодлер любил По такой страстной, доходившей до болезненного обожания любовью. Начиная с 1846 года, он переводил его вплоть до самой смерти, последовавшей в 1867 году, переводил с изумительным трудолюбием, необыкновенной точностью и верностью подлиннику, так что до сих пор по справедливости признается образцовым и неподражаемым переводчиком американского поэта. До какой страстности доходила эта мистическая любовь Бодлера к По, видно из его интимного дневника последних лет жизни, где наряду с покойным отцом он считает дух Эдгара По своим заступником перед высшим милосердием…

Долго медлил Бодлер с обнародованием своих оригинальных стихотворений, и только летом 1857 года сборник "Цветов зла" увидел наконец свет. Автору было в это время уже 36 лет…

"Цветы зла" были динамитной бомбой, упавшей в буржуазное общество Второй империи. Выше я говорил уже о приёме, оказанном ему во Франции. Поэт чувствовал себя уничтоженным, раздавленным несправедливым осуждением его книги как безнравственной и антирелигиозной. Он считал себя опозоренным, лишённым навсегда чести… "Разве актёр, выступающий на сцене, — с горечью говорил он, — ответствен за роли преступников, им изображаемых? Не имел ли я права, даже не был ли обязан с наивозможным совершенством приноровить свой ум и талант ко всевозможным софизмам и видам развращённости своего века?" А девять лет спустя, в минуту озлобления и откровенности, он так высказался о своей книге в одном из интимных писем: "В эту жестокую книгу я вложил всю мою мысль и сердце, всю мою нежность и ненависть, всю мою религию… И если бы я написал противоположное, если бы клялся всеми богами, что это произведение чистого искусства, обезьянства, жонглерства, то я лгал бы самым бесстыдным образом!" Одно, во всяком случае, бесспорно, что "Цветы зла" отнюдь не были произведением чистого искусства. Но беда в том, что судьи поэта имели слишком медные лбы, чтобы понять тенденцию, бившую прямо в глаза каждому беспристрастному судье и ценителю. Ханжам и фарисеям не было дела до внутреннего смысла, до души произведения, а важнее всего было соблюдение чисто внешних условий пуризма, — и вот "Цветам зла" был вынесен из полиции нравов обвинительный вердикт. Собственно говоря, в настоящее время, когда французский натурализм приучил нас к такой страшной подчас откровенности языка, читатель, знакомый до тех пор с Бодлером лишь понаслышке, взяв его книгу в руки, не поймет даже смысла этого осуждения: где же тут цинизм, безнравственность? Ведь не говоря уже о духе книги, в смысле формы, языка это не более как ребяческий лепет в сравнении с Мопассаном, Катуллом, Мендесом, Гюисмансом и другими новейшими писателями? И в самом деле: главной причиной осуждения книги было, несомненно, её заглавие, дававшее повод думать, что автор сочувствует изображаемому в ней "злу", искренно считает "цветами" (хотя и цветы бывают ведь разные?) все нарисованные в ней ужасы. Будь вся книга озаглавлена "Сплином и идеалом", как называется первый, самый большой и ценный отдел её, и осуждения, быть может, не последовало бы, а между тем "Сплин и идеал" даже больше подходило бы к названию всего сборника, чем "Цветы зла", и если поэт выбрал всё-таки последнее, то, конечно, отдавая главным образом дань романтическому бунту эпохи и природной своей страсти к иронии и мистификациям всякого рода.

В 1861 году выходит уже второе издание "Цветов зла" с прибавлением 35 новых пьес, в том числе "Альбатроса", "Маленьких старушек", по поводу которых Гюго выразился, что Бодлер создал "новый род трепета" (1е nouvean frisson), и "Путешествия", этого оригинального гимна смерти, который таким мрачным аккордом заключает сборник.

С начала 1862 года мы видим поэта уже в полной власти у страшного недуга. Постоянные нервные боли, рвоты и головокружения отныне уже не переставали его мучить. Иногда он появлялся ещё в увеселительных местах, но мрачный, нелюдимый, пугая своим видом молодых девушек. Куда девалось его былое остроумие, весёлая болтливость и страсть к фланерству, сменившаяся теперь желчным недовольством всем окружающим! Влюблённый когда-то в Париж, в его шумную жизнь, в его блеск и грязь, роскошь и нищету, красивые приманки и гноящиеся язвы, теперь он чувствовал к этому отвращение. Параллельно с ходом болезни росли и долги, охватывая его железным кольцом нужды и нравственных обязательств… А между тем литературный заработок Бодлера был ничтожен. Этот род труда и вообще давал в те времена во Франции очень мало, за исключением разве двух-трёх знаменитостей, а творческая производительность Бодлера была к тому же удивительно невелика, благодаря отчасти его строгому отношению к своему таланту, а отчасти и лености. Трудолюбие, которое он так высоко ценил, ставя даже выше вдохновения, в нём самом было очень мало, и сохранилось немало анекдотов о том, к каким уловкам прибегал он для обуздания своей лени и как последняя всё-таки одерживала большею частью верх. Теперь, с развитием болезни, о больших литературных заработках нечего было и думать. В довершение несчастья издатель Бодлера и друг его, Пуле де Малясси, погорел, и Бодлер, как всегда благородный и самоотверженный, счёл своим долгом связать отныне свою судьбу с его судьбою и разделить с ним все последствия краха. Наконец он ухватился за предложение бельгийских художников прочесть в Брюсселе ряд публичных лекций об искусстве и, уже совсем больной, поехал туда в апреле 1864 года, окрылённый новыми надеждами. Первые лекции имели огромный успех, но все мечты вскоре разлетелись прахом, так как антрепренер надул и вместо обещанных 500 франков за лекцию стал платить сначала по 100, а потом и по 50 фр., — сумма, совершенно недостаточная даже для скудного существования. Скоро поэт возненавидел Бельгию всеми силами души: и люди, и природа — всё внушало ему здесь полное отвращение. Народ бельгийский кажется ему грубым, эгоистичным, исполненным всяческих пороков, деревья представляются чёрными, цветы лишёнными запаха, Брюссель вонючей и грязной клоакой… Под влиянием болезни и нужды дух поэта, и без того склонный к меланхолии, омрачается всё сильнее и сильнее. Но вернуться немедленно в Париж он не хотел, так как решил вернуться туда лишь со славой, исполнив все свои обязательства. Он приготовляет книгу о Бельгии (от которой остались лишь отрывки), где хочет излить всю свою желчь против этой страны, всю свою ненависть к этому народу… Много работать, однако, не удаётся, потому что болезнь продолжает делать своё страшное дело и идёт вперёд гигантскими шагами…

Нельзя равнодушно читать интимный дневник, в котором Бодлер записывает с такой трогательной, с такой подчас детской откровенностью все свои чувства и мысли последних лет жизни. Идеал дендизма и желание возбуждать удивление света своими причудами и оригинальностями давно исчезли в нём без следа и сменились другим, более возвышенным идеалом — нравственного совершенствования. Одновременно с этим в нём вспыхивает страстная любовь к матери, желание хоть сколько-нибудь загладить всё то горе, которое он причинил ей в жизни… Отныне всё, что он заработает, он будет делить на четыре равные части: одну для себя, другую для матери, третью для Жанны и друзей, четвертую для кредиторов. Вот его обязанности. Чтобы выполнить их, нужно работать и работать, а для этого необходимо здоровье. А чтобы стать здоровым, он должен построить жизнь по совершенно новому плану, и прежде всего стать нравственно лучшим, чистым, воспитать в себе любовь и жить любовью… Какие искренние клятвы даёт он себе и Богу посвятить отныне всю жизнь достижению этого нового идеала! Какие горькие сожаления срываются с его уст о напрасно потраченных силах и молодости! Главное средство для своего духовного возрождения он видит в труде и гигиене; он откажется от вcего возбуждающего, станет жить скромно, умеренно, будет работать как вол, с раннего утра до позднего вечера, и встречая, и кончая свой день теплой беседой с небом. И кто знает, быть может, новая жизнь и новые наслаждения блеснут ещё для него? Уплата долгов, развитие таланта, слава, обеспеченность и счастье матери и Жанны?… Но, увы! пора было сказать "прости" всем этим розовым мечтам!… Час поэта пробил. В апреле 1866 года паралич разбил всю правую половину его тела и лишил его языка. С этих пор от Бодлера остается живой труп, и жизнь его превращается в сплошную мучительную агонию. Летом того же года друзья перевезли его в Париж и поместили в хорошую лечебницу. Мать находилась при сыне почти неотлучно до дня смерти. Одно время казалось, будто болезнь поддаётся усилиям врачей — больной начал вставать, ходить и произносить некоторые слова, но временное улучшение наступило лишь для того, чтобы разразиться затем окончательным кризисом и уже навсегда пригвоздить несчастного поэта к постели. Только движением глаз, всегда печальных и кратких, мог он с этих пор выражать свои мысли и чувства, свою радость при посещениях друзей. Это ужасное положение, разрывавшее сердце матери и всех близких, длилось очень долго. Смерть наступила лишь 31 августа 1867 года, без всяких видимых страданий, после долгой, но тихой агонии.

Бодлер умер 46 лет от роду.

Точно так же, как Байрон был созданием революционной эпохи и её могучего, протестующего духа, Бодлер и его пессимистическая поэзия были порождением другой эпохи, когда нищета и подавленность одних, испорченность и развращённость других классов достигают своего апогея, а между тем над этою бездною "зла", из которой несутся одуряющие запахи его ужасных "цветов", не светит уже маяк надежды. Неудавшаяся революция 1848 года и последовавший за нею государственный переворот 2 декабря погасили этот светоч и водворили над Францией и над всей Европой удушливый мрак тоски и отчаяния. Я не думаю, конечно, приравнивать титана поэзии Байрона к Бодлеру, таланту несравненно менее крупному и заметному, но хочу только сказать, что как тот, так и другой одинаково были выразителями духа своего времени, один — начала нынешнего столетия, другой — середины и, пожалуй, даже конца его. Байрон глубоко разочарован и в прошлом, и в настоящем состоянии человечества, тому и другому равно гремят его проклятия. Но при всей "свирепой ненависти" (выражение Гёте о Байроне) к современному человеку и делам рук его на дне души поэта всё же остаётся луч надежды на лучшее будущее, неумирающей веры в идеал человечности, свободы и справедливости. В более душное и мрачное время жил Бодлер, и его пессимизм, полученный в наследство от Байрона, успел сделать значительный шаг вперед: скорбный взор поэта видит идеал уже в каком-то неопределенном туманном отдалении, на высоте, почти недоступной человеку…

Отсюда те безотрадные картины, которые Бодлер даёт нам в своих "Цветах зла". Рисуя разврат и пороки буржуазии, грязь и нищету рабочих классов, он не находит у своей лиры ни одного утешительного звука, ни одного светлого тона. В больших городах зло и страдание жизни наиболее концентрируются, и вот Бодлер является по преимуществу певцом больших городов, Парижа в особенности. В "Le crepuscule du soir" и "Le crepuscule du matin" он дает небольшое, но столь яркое и сильное изображение Парижа, равного которому французская литература не знает: Франсуа Коппе, стяжавший первую свою славу на таких же изображениях Парижа, и Эмиль Золя, великий мастер этого рода описаний, оба лишь развили и расширили содержание маленьких пьесок Бодлера.

Однако он не остаётся только холодным и бесстрастным изобразителем нищеты, порока и разврата современного общества. Сочувствие его всегда на стороне несчастных, униженных и обездоленных — это слишком ясно чувствуется по той любви и нежности, с которыми он рисует их.

1901, апрель, П. Ф. Якубович










 






















   

Но кто же такой Адриан Ламбле? Прежде всего — не француз. И не потому вовсе, что в гигантской антологии, какой является французская поэзия двадцатого века, такого имени нет. Вся лексика — от архаизмов до идиом — выдает исконно русское сердце.


         И с мнимым ужасом  б e г у т   e r о   ж и л и щ а,
         Жалея, что пошли  в о с л e д   e г о   ш а г о в!

Так мог сказать не просто русский человек, а знаток тонкостей «русской медлительной речи». Француз не преминул бы составить «грамотную» фразу: бегут  о т  его жилища. И вряд ли остановился бы на вослед. А какому французу придут в голову столь домашние словечки:


         И громким голосом, назло  г о p о д о в ы м,
         О р ё т,  отдавшись весь мечтаниям живым.

Приверженность Адриана Ламбле к редкостным русским словам, избранным, чтобы передать звукопись Бодлера, характеризует его как тонкого ценителя родного языка:


         Дрожь пальцев, скрюченных жестокой  о г н e в и ц e й…
Или:

         Проснись, душа моя, во мгле  в e ч e p о в о й…

Адриан Ламбле не задумываясь предпочёл  з а п я с т ь я  браслетам. Возможно, чаще, чем надо, пользуется он пушкинскими словами типа злато, младой, чело… В данном случае он не приближает, а удаляет Бодлера от русского сознания.

Этой лексикой злоупотреблял, переводя «Цветы Зла», Вяч. Иванов. Его попытки перевести «Маяки», «Человек и море», «Предсуществование», «Цыганы» вряд ли, как мне кажется, можно признать творческой удачей. Исключение — сонет «Красота»: найдена чёткость линий, нет утяжеляющих стих, столь расходящихся с бодлеровской лексикой, славянизмов.

Не каждый день, не правда ли, встречается поэт, который, переведя Бодлера, переведя всю книгу, переведя прекрасно, не кричит об этом на каждом углу, а скромно прячется за псевдонимом. Ибо Адриан Ламбле — всё-таки псевдоним. Исключительность ситуации стоила того, чтобы усмирить волнение и хладнокровно заняться распутыванием хитро сплетённого псевдонима. Он составлен с помощью двух дорогих переводчику людей; в нём звучит несколько намёков; попутно возникает несколько accoциаций.

В 1805 году в Париже открылось кафе «Ламблен», куда в числе прочих знаменитых бонапартистов вроде будущего героя Ватерлоо Камбронна захаживал забияка и дуэлянт полковник Дюфэйи.

Д ю ф э й и.  Именно под этой девичьей фамилией матери Бодлер выпустил книгу «Салон 1846 года». Под этой фамилией предполагал издать вскоре сборник стихотворений, о чём свидетельствует реклама на обложке «Салона». Ставшая ещё в XIX веке библиографической редкостью книга (я люблю её и за то, что начинается автографом князя А. И. Урусова — первого русского бодлероведа) — перед моими глазами: мне хорошо видно имя  Б о д л e p  Дюфэйи. Так он подписывал и многие свои письма.

Ещё один «пустяк»: именно в кафе «Ламблен» пожаловали, вступив в Париж, русские офицеры. Именно там, крикнув «Да здравствует Император!», затеяли с ними ссору наполеоновские ветераны.

Второй намёк, звучащий в псевдониме: перед тем как найти название «Цветы Зла», Бодлер хотел назвать свою книгу «Лимбы». Это слово, подстрекающее к нескольким ассоциациям, имеет и несколько родословных. За латинским limbus — «преддверие», «край», «бордюр» — стоит санскритский корень lamb.

Сочинителю псевдонима было известно и это, и то, что автор «Цветов Зла» был отчаянным мистификатором. Затея с Адрианом Ламбле представляет собой мистификацию в  б о д л e p о в с к о м  стиле. Она удалась, как, впрочем, и многие страницы этого оригинального и до сегодняшнего дня никому не известного перевода.

Но кто из русских поэтов, живших тогда во Франции, отважился?

Это, конечно, не Бальмонт. Тональность переведённых им стихотворений «Гигантша», «Смерть любовников», «Балкон» и др. совершенно иная. Да и в письмах к жене, где Константин Дмитриевич очень подробно рассказывает обо всех своих творческих делах, «Цветы Зла» не упомянуты.

И не Эллис, ибо он уже выпустил в 1908 году перевод книги Бодлера, «переболел» им и вряд ли пожелал переделывать старый труд.

Кто же тогда? Попытаемся взглянуть на псевдоним с другой стороны. Кто мог знать о том, что в бонапартистское кафе «Ламблен» забредали Камбронн и Дюфэйи; что в 1815 году при входе русских офицеров здесь прогремел воинственный возглас, и кто мог взять имя покровителя художников и писателей, римского императора  А д p и а н а — имя, намекающее на другого императора, Наполеона?

Опять-таки не Бальмонт, кому вчера было дорого всё, и он одинаково хорошо чувствовал себя «Под Северным небом», «В краю Озириса» и в краю «Змеиных цветов»; вчера был «Белым Зодчим», «испанцем, опьянённым верой в Бога и любовью», но сегодня повторял другую молитву: «Я русский, я русый, я рыжий» и заканчивал цикл стихов «В раздвинутой дали» (1929) строфой: «Но пусть пленителен богатый мир окрест. Люблю я звёздную России снежной сказку и лес, где лик берёз — венчальный лик невест».

Та, что знала все оттенки наполеоновской эпопеи, любила Россию не меньше Бальмонта. Но так уж вышло, что её Трёхпрудное детство прошло в комнате, завешанной «портретами Отца и Сына — Жерара, Давида, Гро, Лавренса, Мейссонье, Верещагина — вплоть до киота, в котором богоматерь заставлена Наполеоном, глядящим на горящую Москву». А настольной книгой…

У меня есть эта книга. С двумя автографами владельца, того самого, кто сначала безумно полюбил Наполеона, а потом не менее безумно (ибо нужно безумно любить, чтобы — в пропасть «Цветов Зла») — Бодлера. Их действительно два: красный и черный. Первый — «Марина Цветаева. Москва, январь 1909 г.» — почти съеден морем. Волна, вечный атрибут романтической живописи, поэзии и прозы, обогатила и без неё романтическую ситуацию: незадолго до того, как она нахлынула, мы (подразумевается автор этих строк и любимая женщина) впрягли четвёрку глаз и помчались по фразам; нет, не по фразам — в испанском фольклоре это называется иначе: «Слово песни — капля мёда, что пролился через край переполненного сердца…» Вкушаемый нами мёд был горек, потому что герой книги писал своему  а н г e л у  прямо с поля боя, и плакал, и не понимал, почему от ангела ни ответа ни привета. Знаю, что Марина Цветаева, подумав о волне, покусившейся на книгу, простила бы. Может быть, ей, стихии, было бы приятно, что тоже стихия, море, взяло частицу её души. Простила бы любую книгу, кроме этой. Потому что второй, чёрный, чудом уцелевший автограф — Marina Zwetaieff, Janvier, 1909, Moscou повис над словами: Lettres de Napoleon et de Josephine (Письма Наполеона и Жозефин (франц.)). Это сейчас всё воспринимается столь идиллически, столь кощунственно романтически; это сейчас, к гневу всех истинных библиофилов, «приятно вспомнить» о волне, унесшей книгу. А тогда, исползав берег в поисках книги, вырыв её из-под щепок и водорослей, вытирали полотенцем. Тьма песчинок не стряхивалась. Книга разваливалась на глазах.

Словом, Адрианом Ламбле не мог быть никто, кроме Марины Цветаевой.

Правда, в детстве она в лучших традициях наполеоновской тактики выстроила каре и отражала всех мамлюков, которых напускал Максимилиан Волошин: Жамма, Рембо, Малларме, Анри де Ренье, Казанову, Бодлера. Битва у пирамид в Трёхпрудном переулке! Но, подобно тому, как мамлюки стали впоследствии  т e л о x p а н и т e л я м и  Наполеона, писатели, подсунутые Волошиным, сделались хранителями  д у ш и  Марины Цветаевой. Казанове она объяснилась в любви в драмах «Приключение» («Острый угол и уголь») и «Феникс» («Не барственен — царственен… Одежда, как он весь, на тончайшем острие между величием и гротеском… Может в какую-то секунду рассыпаться пеплом. Но до этой секунды — весь формула XVIII века»).

Что касается Бодлера, то в «Повести о Сонечке», где каждая фраза особенно продуманна, особенно благоговейна, вдруг мелькнуло: «А я ещё с детства-и-отрочества знаю, что Les Chinois voient l’heure dans l’оеіl des chats (Китайцы видят время в кошачьих глазах (франц.)). У одного миссионера стали часы, тогда он спросил у китайского мальчика на улице, который час. Мальчик быстро куда-то сбегал, вернулся с огромным котом на руках, поглядел ему в глаза и ответил — Полдень… Вы  В p e м я   у б и л и,  Сонечка».

Чтобы мимоходом бросить подобное, нужно было когда-то восхититься, прочувствовать и на всю жизнь запомнить, что среди стихотворений в прозе Бодлера есть «Часы» с китайчонком и котом. И другое, где Бодлер советует  у б и в а т ь   В p e м я,  ибо «не правда ли, убивать это чудовище — самое обычное и самое естественное занятие каждого?» (с этого начинается «Галантный стрелок»).

Она уже любила автора «Цветов Зла», раз поставила  p я д о м  с Сонечкой, не спрашивая разрешения ни у кого. Без подсказки глаз соседского кота. Любила «с детства-и-отрочества». И знала не только то, что китайцы видят время в кошачьих глазах, но и то, что никто лучше неё не переведёт «Цветы Зла». Как никто лучше Бодлера не перевёл Эдгара По. Знала, что передать мысль поэта могут многие переводчики, но почувствовать  д у ш у  сможет один-единственный поэт: она.

Обращение Марины Цветаевой к «Цветам Зла» совершенно закономерно. Иначе и быть не могло. Произошло вот что: не случайный поворот головы русского поэта (кого бы из французов перевести на досуге…), а поворот сердца к родственному сердцу, обнажённого сердца — к обнажённому сердцу. «Моё обнажённое сердце» — так называется дневник Бодлера. Но это подсказанное Эдгаром По название может быть подзаголовком «Цветов Зла», книги-исповеди, и одновременно подзаголовком многих стихотворений, поэм и «прозаических» произведений Марины Цветаевой. Кстати, о «Зле». Столь эпатирующее название — причина многих недоразумений; Бодлер много неприятностей пережил из-за названия книги. Оно таит другой, более точный и более тонкий смысл. Mal в переводе с французского — не только зло, но и боль, страдание. (Иное дело, что боль — тоже зло!) Бодлер вкладывал в название именно этот, второй смысл, а словами: «Ни одна из современных книг не дышит таким ужасом перед Злом, как моя» — подтверждал это. Вспомним, кроме того, как он формулировал посвящение: «чародею французской словесности», то есть Теофилю Готье, посвящаются  э т и   б о л e з н e н н ы e   ц в e т ы  (ces fleurs maladives). «Злое» начало едва брезжит, если не вовсе отсутствует, в то время, как  б о л e в о e  начало — лейтмотив бодлеровской книги. Болевое начало — и лейтмотив всех цветаевских книг.

Я понимаю, что, появись сейчас книга под названием «Цветы Боли», многие были бы обескуражены и шокированы. Как в прошлом веке названием «Цветы Зла». Да и мне, откровенно говоря, знакомое сочетание нравится куда больше. Но я воспринимаю его скорее как звук, нежели смысл. Я очень хорошо знаю, что никакого «зла» бодлеровская книга не таит. Поэтому внешне жуткое название не страшит и не смущает.

Согласимся, что распахнутость души Марины Цветаевой созвучна распахнутости бодлеровской; аналогична их острота переживания каждого мига; сходен Идеал, мешающий Сплину сожрать душу. «Проклятые женщины» Бодлера не могли не найти отзвук в душе той, что ещё в конце 1914 — начале 1915 года создала изумительный цикл из семнадцати стихотворений («Подруга»); он решён в не менее трагическом ключе, чем «Дельфина и Ипполитта» Бодлера.

Согласимся, что мятежнице Цветаевой был понятен и близок и мятежный характер Бодлера («Пушкину я обязана своей страстью к мятежникам — как бы они ни назывались и ни одевались» («Мой Пушкин»)), и тот раздел «Цветов Зла», что называется «Мятеж», не говоря уже о стихотворении «Мятежник»; между прочим, это стихотворение в переводе  А д p и а н а   Л а м б л e  начинается строкой: «Бросается с небес  A p x а н г e л  разъярённый…». Мы уже знаем, что «Архангел злобный» возникает в «Плаванье». Эта цветаевская вольность (и в том, и в другом случае в оригинале — а н г e л) ещё раз подтверждает, что Цветаева и Адриан Ламбле — одно лицо.

Интересно, когда явилось желание перевести «Цветы Зла»? Возможно, когда прочла в журнале «Весы», как Брюсов отчитывает Эллиса, поймав на том, что, переводя «Цветы Зла», тот руководствовался вовсе не оригиналом, а переводом Якубовича, который сам неправильно понял и передал смысл бодлеровских стихов и наставил на неверный путь Эллиса.

Или когда дописала в Феодосии стихотворение «Чародей», посвящённое тому же Эллису, страстно пропагандирующему Бодлера; там есть строфа:


       Две правды — два пути — две силы —
       Две бездны: Данте и Бодлэр!
       О, как он по-французски, милый,
       Картавил «эр».

А может, когда прочла в журнале «Аполлон» (декабрь, 1909) сообщение Волошина: «Скончался судья Пинар, имя которого незабвенно в литературе, так как им были составлены обвинительные акты и велись процессы против Fleurs du Mal и Madame Bovary».

А может, когда плакала над письмами Наполеона, которого креолка Жозефин обижала так же, как мулатка Жанна Дюваль — Бодлера…

А может, когда в шестнадцать лет, покупая книги у Вольфа на Кузнецком, услышала вдруг «за левым плечом, где ангелу быть полагается — отрывистый лай, никогда не слышанный, тотчас же узнанный: "…Fleurs du Mal Бодлэра…" — Поднимаю глаза, удар в сердце: Брюсов! Стою, уже найдя замену, перебираю книги, сердце в горле, за такие минуты — сейчас! — жизнь отдам». Стихотворение в прозе «Герой труда», кажущееся на первый взгляд бесконечной атакой против Брюсова, на самом деле — бесконечное, очень враждебное, очень страстное объяснение в любви. Оно как нельзя лучше убеждает, что каждый шаг Марины Цветаевой— в пику Брюсову, ради Брюсова! Он перевёл несколько стихотворений Бодлера — она превзойдёт, переведя всю книгу… .

Но я готов допустить и не столь явную причину заинтересованности Бодлером.

Когда от Бальмонта узнала, что князь Александр Иванович Урусов с грустью сказал, что стихотворения Бодлера неподдаются переводу, «потому что всякое истинно поэтическое произведение представляет полную гармонию формы и содержания. Содержание может передать переводчик, но как передать форму, выбор слов, настроение, мелодию? Конечно, это невозможно».

А может, когда прочла в «Весах», а затем в «Арабесках» аналогичные слова Андрея Белого: «Должны быть переданы, где можно, не только все ритмические и стилистические нюансы подлинника, но и переданы в том самом месте, в той же самой строке… как, например, в строке Бодлера A la tres chere, a la tres belle (Милой, прекраснейшей (франц.)) сохранить смысл, расстановку, повторение и пленительный ассонанс четырёх "е"; ясно, что это невозможно».

Раз  н e в о з м о ж н о,  значит — в о з м о ж н о!  Не только естественная — e д и н с т в e н н о  должная реакция Марины Цветаевой. Кроме страсти к мятежникам она испытывала, как хорошо сказала в очерке «Мой Пушкин», «страсть ко всякому предприятию — лишь бы было обречено».

Одно для неё было бы недопустимо, немыслимо, невозможно:  о б о к p а с т ь,  пуститься в плаванье на чужом корабле.

До сих пор я двигался от Цветаевой «по направлению к Бодлеру»; теперь — от Бодлера «по направлению к Цветаевой».

Корни «Цветов Зла» следует искать в эпохе Франсуа I, чья улыбка, схваченная Жаком Клуэ, очень напоминает полуулыбку Бодлера, которую подстерёг его друг художник Эмиль Деруа. А если без улыбки, если всерьёз, то корни «Цветов Зла» нужно искать в галантной атмосфере, заведенной Франсуа I в замках Фонтенбло, Шамбор, Блуа; оттуда она перекочевала в Версаль и Марли; оттуда — в салоны XVIII века — истинные школы красноречия и хорошего тона; оттуда — во вторую по счёту, но первую по оригинальности книгу Бодлера «Салон 1846 года». Она была написана в тот краткий счастливый период, когда Бодлер жил в отеле Лозена. В этой же теплице были выращены и показаны друзьям почти все «Цветы Зла». Отель, принадлежавший герцогу де Лозену, — чудом уцелевший оазис. Может, потому уцелел, что благородство Старой Франции неистребимо, а может, потому, что спрятался на острове Сэн-Луи и «река,— писал Теофиль Готье, — обнимая его двумя рукавами, казалось, защищала от нашествия цивилизации».

Всё это для Марины Цветаевой очень близкое и очень личное. Герои восемнадцатого века — прежде всего герцог де Лозен и Казанова — становятся героями её произведений. Дух восемнадцатого века пронизывает самые «современные» её творения, подобно тому как дух Старой Франции пронизывал стихи и прозу Шарля Бодлера, остро чувствующего современность поэта. Цветаевскому стихотворению в прозе «Живое о живом» предпосланы строки из драмы в стихах «Фортуна» (она писалась в Москве зимой 1918/19 г.): «И я, Лозен, рукой белей, чем снег…»

Я представляю, с каким трепетом она переводила Бодлера, писавшего «Цветы Зла» в отеле Лозена, который стал героем драмы в стихах «Фортуна»…

«Случайность? Такая же, как Гончарова и дом. Как Трёхпрудный переулок, д. 8, и Трёхпрудный пер., д. 7, к которым сейчас вернусь», — говорит она в очерке «Наталья Гончарова». Он построен по принципу отражений в воде — живой воде, а не по принципу отражений в зеркале.

Так называемые  с о в п а д е н и я   и   с л у ч а й н о с т и  были частью творчества, а следовательно, частью жизни Марины Цветаевой.

Когда она узнала, что В. H. Бунина «одних с нею корней», что «дом в Трёхпрудном — общая колыбель» (кроме другой колыбели — дома профессора Иловайского («Дом у Старого Пимена» Марины Цветаевой напечатан в 1934 году, через три года после публикации очерка В. H. Буниной «У Старого Пимена») ), Марина Цветаева была не просто «под ударом» письма Веры Николаевны; она была чуть ли не рассержена: «Но — как Вы могли, когда я была у Вас, меня не окликнуть? Ведь "Трёхпрудный" — пароль, я бы Вас сразу полюбила… Вы на меня действуете МАГИЧЕСКИ, "Трёхпрудный", H. И. (т.е. Надя Иловайская, дочь профессора) — слова заклятья… Вы мне возвращаете меня тех лет — незапамятных, допотопных, дальше, чем ассирияне и вавилоняне».

А какой радостью для неё было узнать, что Наталья Гончарова жила в том же переулке, в соседнем доме! Мало того: «Книга Вересаева "Пушкин в жизни", которой я с восхищением и благодарностью пользовалась для главы "Наталья Гончарова — та", оказалась отпечатана в 16-й типографии «Мосполиграф», Трёхпрудный переулок, д. 9, т. e. в той же моей первой типографии Левенсон, где, кстати, и Гончарова печатала свою первую книгу».

В этом моменте отражения в затоне звука ли, силуэта ли, оттенка ли цвета («Вас в доме не помню, но Ваше имя помню. Вы в нём жили как звук») я вижу импульс, без которого и перевод «Цветов Зла», и собственные стихи и проза Марины Цветаевой были бы лишены нервности, лихорадочности, силы.

А теперь самое фантастическое. Однажды Валентина Александровна Дынник на моё замечание: «Только Марина Цветаева могла бы перевести Бодлера так же, как Бодлер перевёл Эдгара По» — сказала, что была свидетелем беседы в Госиздате: Цветаева предлагала напечатать  п о л н ы й   п e p e в о д  «Цветов Зла». Это произошло вскоре после её возвращения из Франции.

Я не мог усомниться в словах Валентины Александровны, очень чутко относившейся ко всему, что связано с Бодлером, и переводившей его. Ни ошибиться, ни перепутать она не могла.

Ни она, ни я не знали тогда о существовании перевода 1929 года. Сегодня можно восстановить не то, что именуется обычно «хронологической последовательностью» — более важной представляется мне последовательность   п с и x о л о г и ч e с к а я.

Для меня совершенно очевидно, что перевод «Цветов Зла», напечатанный в 1929 году, был выполнен гораздо раньше. В абсолютной тайне. Он начал создаваться в более или менее спокойный для Марины Цветаевой период (возможно, в 1915 году) и шлифовался на протяжении последующих лет. Не исключена возможность, что последние страницы она дописывала в одно время с пьесами, посвящёнными Казанове и Лозену, о которых сказала в 1919 году: «Я стала писать пьесы — это пришло как неизбежность, просто голос перерос стихи, слишком много воздуху в груди стало для флейты». Между прочим, Бодлер перешёл к стихотворениям в прозе тоже потому, что почувствовал несоответствие стихотворной формы открывшемуся «второму дыханию».

Двадцать лет спустя, предлагая издать «Цветы Зла», Марина Цветаева располагала уже  г о т о в о й  книгой, о которой, разумеется, не проговорилась и которую на всякий случай начинала перерабатывать исподволь, уже после возвращения на Родину. Причём, как свидетельствует «Плаванье», перерабатывать с конца. Но почему Цветаева начала со стихотворения «Путешествие»?

Естественно и закономерно, когда поэт возвращается к уже написанному и создаёт новую редакцию стихотворения (Переводя Пушкина на французский язык, Марина Цветаева, по её собственным словам, создавала до  ч e т ы p н а д ц а т и   в a p и а н т о в  некоторых стихотворений). Но горькая закономерность в том, что Марина Цветаева вернулась к бодлеровскому «Путешествию». Не к «Альбатросу», не к «Идеалу», не к «Прекрасному кораблю», а именно к «Путешествию»:  п о с л e д н e м у  стихотворению  п о с л e д н e г о  цикла — «Смерть». Прямое обращение к Смерти, «старому капитану»; желание пуститься «в дорогу»; приказ «ставь ветрило», «скорее в путь» — все эти жуткие образы полностью соответствуют настроению последних лет жизни Цветаевой. Предчувствие смерти, как видно из писем и записей в блокноте, возникало неоднократно. Ещё в письме к В. H. Буниной от 28 августа 1935 года есть строки: «Читая конец Шумана, я  в с ё  узнавала». В письме от 31 августа 1940 года: «…только чем всё кончится?? Я своё написала. Могла бы, конечно, ещё, но свободно могу  н е». И в том же письме через несколько строк: «От счастливого — идёт счастье. От меня — шло. Здорово шло. Я чужими тяжестями (наваленными) играла, как атлет гирями. От меня шла — свобода. Человек — в душе — знал, что выбросившись из окна — упадёт  в в e p x. На мне люди оживали, как янтарь. Сами начинали играть. Я не в своей роли — скалы под водопадом…». Вот письмо, написанное в конце 1940-го — начале 41-го: «Я сейчас  у б и т а, меня сейчас — н e т, не знаю, буду ли я когда-нибудь…». И, наконец, строки в записной книжке, относящиеся к осени 40-го года: «Я год примеряю смерть… Мне кажется, что я себя уже — посмертно — боюсь. Я не хочу умереть. Я хочу не быть. Вздор. Пока я нужна… но, Господи, как я мала, как я ничего не могу! Доживать — дожёвывать. Горькую полынь».

Личная трагедия объясняет и название: «Плаванье» вместо «Путешествия». Прекрасно зная оттенки французского языка, Марина Цветаева отталкивалась в данном случае от nager (здесь: не «плавать», а — н e з н а т ь,   ч т о   д е л а т ь) и le large — открытое море, но prendre le large — б e ж а т ь,  или, вернее, — с м а т ы в а т ь с я.

Поэтому вместо слова «Путешествие», заключающего в себе нечто каникулярное, умиротворяющее, явилось «Плаванье» — приобретающее в сознании поэта страшную реальность небытия.

   

Звуковой строй слова истые содержит в качестве обертона ассоциацию с отличным от него по смыслу, но своеобразно усиливающем его звучание прилагательным неистовые, тогда как французский эпитет vrais не имеет этого оттенка. Данная ассоциация далеко не случайна, ибо в переводе эта ключевая строфа поэмы приобретает более страстный характер. Цветаевские пловцы, "глотатели широт" (у какого другого поэта можно встретить такой образ!), "плывущие — чтобы плыть!", несмотря на то, что плывут они "без цели", вызывают у нас ощущение какой-то непонятной радостной одержимости ("что каждую зарю справляют новоселье"). У Бодлера они производят впечатление скорее тех, кто не раздумывая принимает свою судьбу, свой рок. Но стремительный разбег цветаевского движения в этих строфах сменяет резкий перепад ритма, возникающий за счёт повелительного наклонения и указательного местоимения вот ("на облако взгляни: вот облик их желаний!") и пауз-тире в двух сравнениях, одно из которых отсутствует в оригинале.

Благодаря сочетанию повелительного призыва "Вперёд!" с повелительным наклонением начала следующей строфы, даже цветаевские облака кажутся нам стремительно летящими, тогда как у Бодлера они представляются не летящими по небу, а непрерывно меняющими свою форму, как и край неги, о котором грезят "les vrais voyageurs". Бешеная гонка цветаевских пловцов завершается, когда они достигают "края, которому названья доселе не нашла ещё людская речь". Последняя строфа I части заканчивается плавным по ритму сложноподчинённым предложением, путешественники прибыли в порт назначения. У Бодлера же последняя строфа — это грёзы: изменчивые облака и изменчивые, неведомые, волнующие пределы. Это образ, к которому он обращался неоднократно и который получил одно из самых ярких воплощений в его стихотворении в прозе "Чужестранец".

Далее проводится сравнительный анализ "Le Voyage" и "Плавания" с точки зрения различия смысла подлинника и перевода. Для сравнения выбраны наиболее характерные строфы. Сравнение 1-й же строфы "Le Voyage" и "Плавания" даёт яркий пример такого различия. Во 2-й строке у Бодлера образ: "L’univers est égal à son vaste appétit". Это не случайный образ для поэта: в стихотворении "La Voix" ("Голос"), более позднем по времени (оно относится к 1862 и носит автобиографический характер), этот образ встречается снова:

"…La Terre est un gâteau plein de douceur;
Je puis (et ton plaisir serait alors sans terme!)
Te faire un appétit d’une égale grosseur."

"Мир — пирог. Развей свой аппетит. Ценой своих усилий
Познаешь сладость ты всего, что создал бог."
                                      "Голос", перевод В. Шора

Это говорит дьявольский, искушающий ребёнка голос.

Таким образом вселенная — "L'univers est égal à son vaste appétit" — это дьявольское искушение. Стремление познавать — греховно, но желание познавать — неодолимо. (Перед нами изначальная христианская дилемма!) Естественно, что человек, поддавшийся дьяволу, не обретёт ни счастья, ни покоя. То есть путешествие обречено изначально.

Противопоставление животного и духовного начала в человеке — традиционная тема у Бодлера. М. Цветаевой не свойственно такое противопоставление, так как из этих двух начал она изначально выбрала второе — Психею, душу, не испытывающую искушений. Поэтому, естественно, что в её строфе остаётся только ощущаемая отроком бесконечность, которая соответствует слову l'univers. Цветаевское "За каждым валом — даль, за каждой далью — вал" создаёт иллюзию бесконечности в виде бесконечного чередования цепи валов и далей, подобно бесконечному отражению предметов в расположенных друг против друга зеркалах. Цветаевский отрок, "глядящий эстампы", имеет перед собой бесконечность — без всякого напоминания о греховности познания.

Восприятие своей родины как "patrie infâme" (постыдная родина) было весьма характерно для Бодлера. Трудно было бы найти русского писателя (родившегося до революции), который считал бы Россию "постыдной родиной". Возможно, что цветаевская замена вызвана тем, что ненависть ("Что нас толкает в путь? Тех — ненависть к отчизне…") и страх по отношению к России были более естественными для эмигрантской среды, в которой М. Цветаева прожила около 15 лет:

"Les uns, joyeux de fuir une patrie infâme;
D’autres, l’horreur de leurs berceaux, et quelques-uns,
Astrologues noyés dans les yeux d’une femme,
La Circé tyrannique aux dangereux parfums."


       "Что нас толкает в путь? Тех — ненависть к отчизне,
        Тех — скука очага, ещё иных — в тени
        Цирцеиных ресниц оставивших полжизни —
        Надежда отстоять оставшиеся дни"

3-я строфа завершается традиционным для Бодлера образом роковой женщины, здесь олицетворённой опасной и притягательной Цирцеей: "La Circé tyrannique aux dangereux parfums". Уместно привести более полное раскрытие этого образа, например в стихотворении "Allégorie" ("Аллегория"), которое было создано в 1840-е годы:

"C’est une femme belle et de riche encolure,
Qui laisse dans son vin traîner sa chevelure.
Les griffes de l’amour, les poisons du tripot
Tout glisse et tout s’émousse au granit de sa peau."

"То — образ женщины с осанкой величавой,
Чья прядь в бокал вина бежит волной курчавой,
С чьей плоти каменной бесчувственно скользят
И когти похоти, и всех вертепов яд…"
                                    "Аллегория", перевод Эллиса

Из того, что связано с этой роковой женщиной (её пряная притягательность завораживает и заставляет человека забыть обо всём на свете), М. Цветаева выделяет лишь потерю времени. Вместо образа роковой женщины у М. Цветаевой дан образ волшебницы: "в тени цирцеиных ресниц оставивших полжизни", "в цирцеиных садах дабы не стать скотами…", "не вытравят следов волшебницыных уст". С детской простотой образуя слово "цирцеины" от опасной Цирцеи, создавая "цирцеины сады" (чем-то русскому читателю напоминающие сады Черномора) и "волшебницыны уста", М. Цветаева окончательно убирает эротизм исходного образа. Опасная Ева превращается в загадочную Психею.

Здесь уместно привести цитату из письма Марины Цветаевой Борису Пастернаку о том, что ей свойственна «ненасытная, исконная ненависть Психеи к Еве», от которой в ней нет ничего, «от Психеи — всё».

Таким образом, Марина Цветаева в своём переводе трансформирует исходный образ 3-й строфы подлинника, превращая его в противоположный, согласный с её мироощущением.

Существенная перемена смысла подлинника в 1-й строфе II части поэмы происходит благодаря изменению значения слова, несущего основную смысловую нагрузку.

"Nous imitons, horreur! la toupie et la boule
Dans leur valse et leurs bonds; même dans nos sommeils
La Curiosité nous tourmente et nous roule,
Comme un Ange cruel qui fouette des soleils."

"Мы подобны, о ужас, волчку и шару
В их кружении и прыжках; даже во сне нас терзает и крутит
Любопытство подобно жестокому
Ангелу, бичующему светила"


       "О ужас! Мы шарам катящимся подобны,
        Крутящимся волчкам! И в снах ночной поры,
        Нас Лихорадка бьёт, как тот Архангел злобный,
        Невидимым бичом стегающий миры."

Слово "La Curiosité" (выделенное заглавной буквой Любопытство) заменено на Лихорадку. Бодлеровское греховное Любопытство к "сладости всего, что создал Бог" ("Голос"), настолько сильное, что мучает даже во сне, было чуждо М. Цветаевой, но сон и лихорадочное состояниe для неё взаимосвязанны. Вот характерное для неё признание: «Могу жить только во сне, в простом сне, который снится, вот падаю с сорокового сан-франциского этажа, вот рассвет и меня преследуют, вот чужой — и — сразу — целую, вот сейчас убьют — и лечу. Я не сказки рассказываю, мне снятся чудные и страшные сны, с любовью и смертью, это моя настоящая жизнь, без случайностей, вся роковая, где всё сбывается». То есть в 1-й строфе II части "Плавания" типичный бодлеровский образ оригинала заменён чисто цветаевским.

Далее: интересна для сравнения 3-я строфа II части как пример виртуозного умения Марины Цветаевой переводить не только текст, но и реалии:

"Notre âme est un trois-mats cherchant son Icarie;
Une voix retentit sur le pont: «Ouvre l'oeil!»
Une voix de la hune, ardente et folle, crie:
«Amour…gloire…bonheur!» Enfer! c'est un écueil!"

"Наша душа — трёхмачтовик, ищущий Икарию;
Раздаётся голос на палубе: «Раскрой глаза!»
Голос марсового, пылкий и безумный, кричит:
«Любовь…слава…счастье». О ад! Это риф"


       "Душа наша — корабль, идущий в Эльдорадо,
        В блаженную страну ведёт — какой пролив?
        Вдруг среди гор, и бездн, и гидр морского ада —
        Крик вахтенного: — Рай! Любовь! Блаженство! — Риф!"

Здесь М. Цветаева заменяет Икарию — Эльдорадо (содержащимся в следующей строфе). Икария — коммунистическая утопия из социально-философского романа Этьена Кабе "Путешествие в Икарию" (Voyage en Icarie, 1840). Марина Цветаева никогда не разделяла коммунистических идей и никак не могла счесть страну, бывшую их воплощением, где она жила, а к тому времени погибала, местом хоть сколько-нибудь пригодным для счастья, но всё же главной причиной, думается, для этой замены была неизвестность романа Кабе в России и СССР. "Плавание" же, судя по всему, должно было, по её замыслу, читаться на одном дыхании, а малоизвестные культурные реалии могли этому только мешать. Так, она добавляет Нерея для рифмы и заменяет почти никому не известного "ce retiaire", древне-римского гладиатора с трезубцем и сетью, простым "врагом" (часть VII, 3-я строфа). Эта замена представляется вполне адекватной, хотя при ней и теряется часть смысла (враг с сетью, опутывающий).

"……Il est, hélas! des coureurs sans répit,
Comme le Juif errant et comme les apôtres,
A qui rien ne suffit, ni wagon ni vaisseau,
Pour fuir ce retiaire infame; il en est d'autres
Qui savent le tuer sans quitter leur berceau."

"…Есть, увы, бегуны, бегущие безостановочно,
Подобно Вечному Жиду и апостолам,
Которых никто не достанет, ни повозка, ни лодка,
Чтобы спастись от этого низкого гладиатора
(с трезубцем и сетью); есть и другие,
Кто знает как его убить, не покидая родного очага"


       "…Есть племя бегунов. Оно — как Вечный Жид,
        И как апостолы, по всем морям и сушам,
        Проносится. Убить зовущееся днём —
        Ни парус им не скор, ни пар. Иные души
        И в четырёх стенах справляются с врагом."

Рассматривая 3-ю строфу II части, интересно отметить, что цель бодлеровских путешественников (любовь, славу, счастье) Марина Цветаева заменяет для своих пловцов на рай, любовь, блаженство. Её идеал не включает славу, вместо счастья — рай, блаженство, т.е. уже почти потусторонняя мечта, очевидно нереализуемая в земной жизни (следует заметить, что появляется принципиально отсутствующая в подлиннике "блаженная страна"), в то время как бодлеровская цель, в принципе, представляется возможной. (Тут можно отметить, что это как раз те радости, которые обычно обещает дьявол, склонной к искушениям душе).

Марина Цветаева не случайно опускает славу, которая никогда не казалась ей важной: «…оттого у меня с 1912 г. по 1922 г. не было ни одной книги, хотя в рукописях не менее пяти. Оттого я есмь и буду без имени. (Это, кстати, огорчает меня чисто внешне…)». Бодлер же в общественном признании нуждался, такой вывод напрашивается, если вспомнить о его дерзком выставлении своей кандидатуры во Французскую Академию.

При переводе следующей строфы М. Цветаева опускает слово "ivrogne" (пьяница), заменяя его "безвинным лгуном", что на первый взгляд не меняет существенно смысл строфы, но опущенное слово здесь носит символический смысл, оно олицетворяет бодлеровское представление о том, что избавление от мучительных тягот бытия, томительной скуки дает лишь забвение, т. е. опьянение любого рода. Эта идея наиболее полно воплощена в стихотворении Бодлера в прозе "Опьяняйтесь":

"Всегда надо быть пьяным.
В этом всё, единственная задача.
Чтобы не чувствовать ужасной тяжести
Времени, которая сокрушает ваши печали и
пригибает вас к земле, надо опьяняться без устали.
Но чем же? Вином, поэзией, добродетелью, чем угодно."
                                    "Опьяняйтесь", перевод Эллиса

Опьянённый вином - или творчеством - ведь иначе невозможно вынести тяготы Времени, матрос - или сам Бодлер - единственный, кто исполняет роль вперёд смотрящего (кто только и может её исполнить?) принимает рифы за блаженные острова - иллюзии - за реальность, делая бездну - реальность - ещё горше.

Вероятно, замена пьяницы на безвинного лгуна вызвана желанием М. Цветаевой сделать перевод нейтральнее, чем подлинник, и из-за невозможности адекватно передать множество бодлеровских смыслов (что требует от переводчика выделения главного, с его точки зрения, смысла) и из-за никогда не покидавшей её прагматичности: такой перевод легче опубликовать. (Так, в следующей строфе роскошная Капуя, где разложилось войско Ганибалла, превращается в Рай — с большой буквы, а противопоставленная ей сальная, т.е. дешевая, свечка, просто в огарок: "мигающую свечу".) Следует добавить, что замена бодлеровского "пьяницы" на "безвинного лгуна, выдумщика Америк" сводит на нет постоянное мучительное ощущение Бодлером неразрешимой двойственности мира и это не случайно.

Марина Цветаева была творцом и создавала не только литературные произведения, но и мир вокруг себя. Ей не требовалось опьяняться творчеством, так как вне него она никогда не существовала. То, что старый бродяга обратился в старого пешехода, полностью поглощённого Мечтой (который, однако, "ночует в канаве", что вообще не свойственно пешеходам), снова является результатом подмены личности автора личностью переводчика. Ведь это именно М. Цветаева страстный пешеход (и Мечта с большой буквы — понятие, чрезвычайно для неё характерное). Например, вот выдержка из её письма с юга Франции (лето 1935 г.): «Самое, для меня, тяжёлое: нельзя ходить. Муру нельзя ходить,- значит и мне нельзя. А — какие горы!!… Дразнит — пуще лисицу виноград. Ногой подать!» (вообще о своей любви к пешеходным прогулкам она писала в письмах почти к каждому адресату).

"O le pauvre amoureux des pays chimériques!
Faut-il le mettre aux fers, le jeter à la mer,
Ce matelot ivrogne, inventeur d'Amériques
Dont le mirage rend le gouffre plus amer?
Tel le vieux vagabond, piétinant dans la boue,
Rêve, le nez en l'air, de brillants paradis;
Son oeil ensorcelé découvre une Capoue
Partout où la chandelle illumine un taudis."

"О несчастный влюблённый в химерические страны!
Надо ли заковать его в цепи, бросить его в море,
Этого пьяного матроса, выдумщика Америк,
Чей мираж делает бездну ещё горше.
Так старый бродяга, топчущийся в грязи,
Мечтает, задрав нос кверху, о блистательном рае;
Его зачарованный взгляд находит Капую везде,
Где сальная свеча освещает лачугу."


       "О, жалкий сумасброд, всегда кричащий: берег!
        Скормить его зыбям иль в цепи заковать, —
        Безвинного лгуна, выдумщика Америк,
        От вымысла чьего ещё серее гладь.
        Так старый пешеход, ночующий в канаве,
        Вперяется в Мечту всей силою зрачка.
        Достаточно ему, чтоб Рай увидеть въяве,
        Мигающей свечи на крыше чердака."

Далее, 2-я строфа III части:

"Nous voulons voyager sans vapeur et sans voile!
Faites, pour égayer l'ennui de nos prisons,
Passer sur nos esprit, tendus comme une toile,
Vos souvenirs avec leurs cadres d'horisons,"

"Мы хотим путешествовать без паруса и пара!
Чтобы развеять скуку наших тюрем,
Спроецируйте в наше сознание, натянутое на полотно,
Ваши воспоминания в рамах горизонта."

       "Умчите нас вперёд — без паруса и пара!
        Явите нам (на льне натянутых холстин
        Так некогда рука очам являла чару) —
        Видения свои, обрамленные в синь."

Последняя строфа является выражением всё того же желания Бодлера путешествовать в своих ярких мечтах, чтобы избавиться от тоски, сплина. В этой строфе происходит диалог между разными ипостасями поэта, активного, стремящегося "куда-нибудь прочь из этого мира" (название стихотворения в прозе Бодлера), с началом тоскующим, желающим — просто развлечения. В переводе этого нет, там снова — приглашение в сказку.

Далее, в 4-й строфе IV части "Desir" (Желание) обращается всё в ту же Мечту. В сущности желание и было для М. Цветаевой мечтой, она всегда мечтала о прошлом, о невозможном, об отсутствующем, подчас почти заболевая от этого:

" — La jouissance ajoute au désir de la force,
Desir, vieil arbre à qui le plaisir sert d'engrais,
Cependant que grossit et durcit ton écorce,
Tes branches veulent voir le soleil de plus près!"
Grandiras-tu toujours, grand arbre plus vivace
Que le cyprès? - Pourtant nous avons, avec soin,
Cueilli quelques croquis pour votre album vorace,
Frères qui trouvez beau tout ce qui vient de loin!"

"Наслаждение придаёт желанию силы,
Желание, старое дерево, которое утучняет наслаждение
Меж тем, как растёт и твердеет твоя кора,
Твои ветви хотят увидеть солнце вплотную!
Будешь ли ты также расти, высокое дерево, более живучее,
Чем кипарис? - Однако мы со старанием собрали несколько
Набросков для вашего прожорливого альбома,
Братья, находящие прекрасным всё, что идёт издалека."


       "От сладостей земных — Мечта ещё жесточе!
        Мечта, извечный дуб, питаемый землёй!
        Чем выше ты растёшь, тем ты страстнее хочешь
        Достигнуть до небес с их солнцем и луной."
        Докуда дорастёшь, о древо  кипариса
        Живучее?..
                                Для вас мы привезли с морей
        Вот этот фас дворца, вот этот профиль мыса, -
        Всем вам, которым вещь, чем дальше - тем милей!"

Строфы 2-я и 3-я VI части являются ещё одним примером необычайного мастерства Марины Цветаевой. Хотя смысл этих строф в переводе совсем не тот, что в оригинале, оба эти смысла чисто бодлеровские:

"Pour ne pas oublier la chose capitale,
Nous avons vu partout, et sans l'avoir cherché,
Du haut jusques en bas de l'échelle fatale,
Le spectacle ennuyeux de l'immortel pêché:
La femme, esclave vile, orgueilleuse et stupide,
Sans rire s'adorant et s'aimant sans dégoût;
L'homme, tyran goulu, paillard, dur et cupide,
Esclave de l'esclave et ruisseau dans l'egout;"

"Чтобы не забыть основное,
Мы видели повсюду, не ища этого,
Сверху донизу фатальной лестницы
Докучное зрелище бессмертного греха:
Женщину, презренную рабу, высокомерную и глупую,
Обожающую себя без смеха и любящую себя без отвращения,
Мужчину, прожорливого тирана, развратного.
Жестокого и алчного,
Раба рабы, и ручей, текущий в сточной канаве."

Ш. Бодлер, Цветы Зла. / Пер. с франц. Адриана Ламбле. – М.: Водолей, 2012.

 








 

III

Стихотворением «Путешествие» не исчерпываются удачи Адриана Ламбле. Я сравнил его «Запястья»



                        ЗАПЯСТЬЯ
                                                        Шарль Бодлер

 Одежды сбросила она, но для меня
 Оставила свои гремящие запястья;
 И дал ей тот убор, сверкая и звеня,
 Победный вид рабынь в дни юного их счастья.

 Когда он издаёт звук резвый и живой,
 Тот мир сияющий из камня и металла
 Дарует мне восторг, и жгучею мечтой
 Смесь звуков и лучей всегда меня смущала.

 Покорствуя страстям, лежала тут она
 И с высоты своей мне улыбалась нежно;
 Любовь моя текла к подруге, как волна
 Влюблённая бежит на грудь скалы прибрежной.

 Очей не отводя, как укрощённый тигр,
 Задумчиво нема, она меняла позы,
 И смесь невинности и похотливых игр
 Давала новый блеск её метаморфозам.

 Рука её, нога, бедро и стан младой,
 Как мрамор гладкие и негой несравнимой
 Полны, влекли мой взор спокойный чередой;
 И груди, гроздия лозы моей родимой,

 Тянулись все ко мне, нежней, чем духи Зла,
 Чтоб душу возмутить, и мир её глубокий,
 Но недоступна им хрустальная скала
 Была, где я сидел, мечтатель одинокий.

 Казалось, совместил для новой цели Рок
 Стан стройный юноши и бёдра амазонки,
 Так круг прекрасных чресл был пышен и широк,
 И так был золотист цвет смуглый тальи тонкой.

 – Усталой лампы свет медлительно погас;
 Лишь пламя очага неверное горело,
 Дыша порывами, и кровью каждый раз
 Вздох яркий заливал янтарь родного тела.

                                   Перевод Адриана Ламбле

              УКРАШЕНЬЯ
                                           Шарль Бодлер

 И разделась моя госпожа догола;
 Всё сняла, не сняла лишь своих украшений,
 Одалиской на вид мавританской была,
 И не мог избежать я таких искушений.

 Заплясала звезда, как всегда, весела,
 Ослепительный мир, где металл и каменья;
 Звук со светом совпал, мне плясунья мила;
 Для неё в темноте не бывает затменья.

 Уступая любви, прилегла на диван,
 Улыбается мне с высоты безмятежно;
 Устремляюсь я к ней, как седой океан
 Обнимает скалу исступлённо и нежно.

 Насладилась игрой соблазнительных поз
 И глядит на меня укрощённой тигрицей,
 Так чиста в череде страстных метаморфоз,
 Что за каждый мой взгляд награждён я сторицей.

 Этот ласковый лоск чрева, чресел и ног,
 Лебединый изгиб ненаглядного сада
 Восхищали меня, но дороже залог —
 Груди-гроздья, краса моего винограда;

 Этих прелестей рать краше вкрадчивых грёз;
 Кротче ангелов зла на меня нападала,
 Угрожая разбить мой хрустальный утёс,
 Где спокойно душа до сих пор восседала.

 Отвести я не мог зачарованных глаз,
 Дикой далью влекли меня смуглые тропы;
 Безбородого стан и девический таз,
 Роскошь бёдер тугих, телеса Антиопы!

 Свет погас; догорал в полумраке камин,
 Он светился чуть-чуть, никого не тревожа;
 И казалось, бежит у ней в жилах кармин,
 И при вздохах огня амброй лоснится кожа.

                           Перевод В. Микушевича


с «Украшениями» Сергея Петрова. «Украшения» начинаются словами:
         Дорогая нагою была, но на ней
         Мне в угоду браслеты да бусы звенели…

Если произнести вслух, получится, что она была  н о г о ю. С таким же успехом прозвучало бы: «дорогая косою была…»

Бодлеровская строка La tres chere etait nue… (Милая была обнаженной (франц.)) не допускает никаких каламбуров. Любой каламбур воспринимался бы кощунством в стихотворении, предвосхитившем серию Пабло Пикассо «Художник и его модель». Такая же ненужная ассоциация возникает при чтении строки С. Петрова «Стан, который так стройно вознесся над  т а з о м». Адриан Ламбле не только не обозвал возлюбленную «ногою», не только деликатно уклонился от анатомической схемы. Вкус не позволил ему преподнести явно фальшивые побрякушки (никаких «бус» у Бодлера нет и в помине!) да ещё послать её на… «гаремную постель». Адриан Ламбле дарит возлюбленной «гремящие запястья», а вместо пресловутого «таза», вместо «гаремной постели» даёт изысканную пастель:


       Казалось, совместил для новой цели Рок
       Стан стройный юноши и бёдра амазонки,	
       Так круг прекрасных чресл был пышен и широк,
       И так был золотист цвет смуглый тальи тонкой.

Нюансы, не оставляющие сомнения в том, что это цветаевская поэтика, образы и просто рифмы в  е ё  духе обнаруживались в разных стихотворениях:


       От Сены зябнущей до вод горячих Ганга
       Людские кружатся неистово стада,
       Не видя, как трубу уж поднимает Ангел,
       И зёв её раскрыт для Страшного Суда.
       Не надивится Смерть во всех пределах мира
       Твоим кривляниям, забавный род людской,
       И часто, как и ты, душась обильно миррой,
       С твоим безумием сливает хохот свой.
                                                                    (Пляска смерти)

       И кровь крещёная текла б легко и плавно,
       Как звуки гордые античного пэана.
                                                            (Б о л ь н а я   м у з а)

       Душа моя, ты склеп, и я в тебе от века
       В тупом бездействии живу, как инок некий.
                                                            (Д у p н о й   м о н a x)

Адриану Ламбле удалось перевести очень трудные, на звуке держащиеся стихи. Скажем, сонет, красота которого — в повторении звука on (чередуются слова nomaquilontympanonсhainоn (имя, аквилон, гусли, звено (франц.))) переведён, благодаря аналогично звучащим русским словам,  з в о н — а к в и л о н — с т о н — с о п p я ж ё н.

«Цветы Зла», эту современную книгу, нельзя модернизировать, не нарушив той самой «тайной архитектуры», на которую первым обратил внимание Барбэ д’Орвилли, а подробно исследовал А. И. Урусов. Сила и современность её вовсе не в употреблении Бодлером неких «современных» словечек (их нет!), а в том, что «обычные» слова находятся не там, где их ожидаешь встретить. А главное — это человечные слова, передающие человеческие чувства. Адриан Ламбле это ощущает:


       Ж и л и ц а   ль ты небес, иль пропасти глубокой…
                                                              (Г и м н   К p а с о т e)

       Остался лишь, по воле сил враждебных,
       П о в ы ц в e т ш и й   портрет карандашом.
                                                                      (П о p т p e т)

Марина Цветаева чётко обосновала свои переводческие принципы, когда в 1936 году работала над переводом Пушкина на французский язык. Отказываясь «улучшать», «модернизировать», искусственно приближать поэта к современному читателю, она говорила: «Мог ли Александр Пушкин, умерший почти сто лет тому назад, писать, как ваш Валери или как наш Пастернак? Перечитайте своих поэтов 1830 года, что  о н и  вам на это ответят? Если бы переводя, я создала Пушкина 1930 года, вы бы приняли его — но я бы совершила предательство». Она совершила бы «предательство» и по отношению к Бодлеру, если бы «оцветаила» его. Она верна оригиналу. Её добросовестность сказывается в том, что она не стремится улучшить слабые стихи Бодлера, а их, откровенно говоря, в «Цветах Зла» немало. Попадаются банальные рифмы, неудачные образы, мысли, выраженные не с той художественной силой, какую вправе ожидать читатели от Бодлера. Поэтому мне понятна эстетическая позиция Адриана Ламбле, который умышленно ставит и себя, и Бодлера под удар. Он не скрывает неудач автора, находит русские эквиваленты банальности, приблизительности, архаичности.

Но почему же во всей книге, изданной в 1929 году, — верность оригиналу, а в «Плаванье» — желание превзойти?

Потому что «Плаванье», написанное незадолго до смерти, — последняя попытка вернуться к себе, почувствовать себя через Бодлера. «Своего не пишу — некогда» (письмо к дочери от 12 апреля 1941 года); «Погреб: 100 раз в день. Когда писать?» (из записной книжки).

На вопрос, почему Марина Цветаева ни одной живой душе не проговорилась о своих «Цветах Зла», она отвечает сама. В типографию Левенсон, «наперекосок от бывших нас», Марина Цветаева отнесла когда-то свою первую книгу, «н и к о м у   н e   с к а з а в, гимназисткой VII кл.». В одном из писем к В. H. Буниной есть слова, объясняющие всё: «Я — тайну — люблю отродясь, храню — отродясь».

ИВАН КАРАБУТЕНКО. ЦВЕТАЕВА И «ЦВЕТЫ ЗЛА», «Москва», 1986, №1  


Ш. Бодлер, Цветы Зла. / Пер. с франц. Адриана Ламбле. – М.: Водолей, 2012.

   

       "Но чтобы не забыть итога наших странствий:
        От пальмовой лозы до ледяного мха,
        Везде — везде — везде — на всём земном пространстве
        Мы видели всё ту ж комедию греха:
        Её, рабу одра, с ребячливостью самки
        Встающую пятой на мыслящие лбы,
        Его, раба рабы: что в хижине, что в замке
        Наследственном — всегда — везде — раба рабы!"

"Le Voyage" даёт самую пессимистичную картину союза мужчины и женщины, они оба не вызывают ничего, кроме отвращения. В "Плавании" представлен наиболее широко известный взгляд Бодлера на женщину: «Меня всегда удивляло, как это женщинам дозволено ходить в церковь. О чём им толковать с богом?» (но это лишь одна из граней его подлинного взгляда). Мужчина в "Плавании" вызывает жалость. Нельзя с полной определённостью сказать, чем вызвана подобная замена. Возможно, всё той же «ненавистью Психеи к Еве» (ведь это именно Ева встаёт "пятой на мыслящие лбы") и отношением Марины Цветаевой к браку, не имевшем ничего общего с изложенным в "Le Voyage".

Шарль Бодлер одним из первых ощутил, что приближается эпоха совершенно иного мировоззрения, обусловленного Прогрессом, о триумфальном шествии которого так радостно возвещали многие в XIX в. Он предчувствовал гибель той культурной традиции, которая порождала поэтов, подобных ему. Для поэта нет ничего важнее поэзии. Ощущение, что в грядущем нет для неё такого места, которое ей подобает, должно вызывать у поэта предчувствие всеобщей гибели, а значит, и он ощущает необходимость подвести итоги, совершив для этого своего рода итоговое путешествие.

Марина Цветаева вновь создала "Le Voyage" таким, каким он и должен был бы быть в сороковом году XX в., ведь она была не только свидетелем того переворота, который Бодлер предчувствовал, она, вернее её творчество, жизнь и гибель, явились его результатом. Эпоха не принимала великого поэта даже в качестве посудомойки, ненужными оказались её книги, архивы, присущее поэтам стремление иметь своё окружение. Та метафорическая гибель, которая виделась Бодлеру, оборачивалась для неё гибелью совершенно конкретной. Она переложила поэму Бодлера не только на свой родной язык, но и на свою судьбу.




Цитируется по Соколова Т. В. Поэма Ш.Бодлера "Le Voyage" и её перевод М. Цветаевой.// Литература в контексте культуры / под ред. А.Г. Березиной.- СПб, 1998, С.216


Там же, С. 204
Там же, С. 213
Перрюшо А. Ренуар, Кишинев, 1990
Цветаева М. Собр. соч. В 7 т. Т.7. Письма. М., 1995, С.685
Соколова Т. В. Указ.соч., С. 212,213
Там же, С.216
Бодлер Ш. Цветы Зла. Стихотворения в прозе. Дневники.
  Жан-Поль Сартр Бодлер, М., 1993
Там же
Цветаева М. Указ.соч., Т.6., М.,1995, С.263
Там же, С.607
Там же, С.229
Цветаева М. Указ. соч., Т.7., С.487
Там же, письма к Бахраху
Бодлер Ш. Указ.соч.


Вестник СПбГУ, Сер.2, 2000, вып.4 (№26)  
Косматова Е.Э.

Загрузить в DOC-формате статью Косматовой Е.Э.

или тоже самое


см. в PDF-формате
Лубянникова Е.И., Об одной черновой тетради Цветаевой
или на сайте www.geokorolev.ru .



Ш. Бодлер, Цветы Зла. / Пер. с франц. Адриана Ламбле. – М.: Водолей, 2012.



















































  Поль Верлен в переводах А. Гелескула

 



   ВТИХОМОЛКУ
                Поль Верлен

Где от густой бузины
Не рассветает и днём,
В самую глубь тишины
Нашу любовь окунём. 
Сядем под старой сосной
И растворим до конца
В тёмной печали лесной
Наши слепые сердца.
Медленно веки смежи,
Руки сложи на груди
И задремавшей души
Больше ничем не буди.
Вверимся дрёме полян,
Где с колыбельной лесной
Под ноги рыжий бурьян
Стелет волну за волной.
Ночь перелески зальёт
Брызнут росой светляки —
И соловей запоёт
Голосом нашей тоски.

      перевод А. Гелескула


    * * *
                Поль Верлен

Над прошлогоднею травой
Гуляет ветер вихревой,
И снег и солнце на ветру,
Звеня, смерзается в кору.

Но крепнет дух лесов и льдов,
Поёт простор на сто ладов
И в дымных сёлах день за днём
Всё веселей горят огнём 

Колокола и флюгера.
Пора, душа моя, пора!
О, как чудесно одному
Брести в редеющем дыму!

В дорогу! Что глядеть назад!
Остыл очаг — остался чад.
Весна сурова, но сладка
И вся — как весть издалека,

Что миновали холода
И бог терпенья и труда
Нас не забыл. Так помолись —
И в путь! Надежды заждались!                

      перевод А. Гелескула

http://www.lib.ru/POEZIQ/WERLEN/about.txt

I

Невысокий, с лохматой бородой, какую французы называют inculte {косматая (фр.).}, с обвисшими усами, скуластый, с монгольской прорезью глаз, он мало походил на француза, на "европейца". Его непочтенная жизнь — расточительство, скитальчество, пьянство, взрывчатость, приведшая к стрельбе в Артюра Рембо и к тюрьме, — также ничуть не соответствовала требованиям буржуазной респектабельности, — и об академическом кресле он, первый лирик своей эпохи, не смел и мечтать. И стихи он писал странные. Франция привыкла к похожим на парад наполеоновской гвардии поэмам Гюго, с их изумительно четкой и победоносной поступью, с золотыми эполетами сверкающих рифм, в медвежьих киверах головокружительных метафор. Франция любовалась строфами Готье, похожими на ювелирные витрины, где эмаль, золото и самоцветы в брошках, браслетах и парюрах имитируют бразильских бабочек и провансальских стрекоз. Франция почтительно зябла на мраморных форумах Леконт де Лиля и слегка задыхалась в оранжерейном тепле его тропических пейзажей. Великий Бодлер прошел непонятым, напугав прокуроров, привлекавших его к суду за "безнравственность" его стихов, и академиков, называвших его взвешенные на химических весах образы "плоскими" и "безвкусными". В критике доминировал бескрылый позитивизм Тэна и католическая свирепость Барбе д'Оревильи; в науке торжествовало радостное "et semper ignoratimus!" ("и никогда не будем знать!") Дюбуа-Реймона; в политике догнивал режим Второй империи, чтобы — после смрада Седана и кровавых озер расстрелянной Коммуны — превратиться в Третью республику, "республику без республиканцев", которая, в свою очередь, проблагоухала помойкой "Панамы" и гноищем дрейфусовского процесса… Таков литературный, культурный и политический фон, на котором вырисовались странные очертания поэзии Верлена, абсолютно новой, не похожей ни на что и, конечно, непонятой и презренной в течение многих лет. Его книги печатались тиражами в 500 экземпляров, да и те не продавались, в то время как стишонки Поля Деруледа, эта пена без Афродиты, расходились по сто и по полтораста тысяч экземпляров…

А когда молодежь конца восьмидесятых годов вдруг нашла его, влюбилась в него, провозгласила его "королем поэтов" и своим вождем и мэтром, он весь уже был в прошлом, сломленный своей жизненной катастрофой, сбитый с толку клерикалами, отравленный "зеленоглазым дьяволом", полынною водкою. И он сознавал, что "кончен". Он спросил однажды у одного из своих молодых друзей и поклонников, как ему нравятся последние его, Верлена, стихи. И выслушал жестокий ответ: "Мэтр, вы так много написали для нашего удовольствия; вы вправе писать теперь для своего". Но именно удовольствия Верлен уже не получал, он лишь мечтал о "настоящих стихах":


     …во сне я о стихах мечтаю,
     Прекрасных, не таких, как наяву кропаю, —
     О чистых, блещущих, как горный ключ, стихах,
     Высоких, вдумчивых, без пустозвонства…

  Поль Верлен в переводах А. Эфрон

 



    * * *
                Поль Верлен

В ветвях, как в сетке,
 Луны ладья…
На каждой ветке
 Песнь соловья
В ночи без края…

 О, дорогая!

Во тьме сверкает
 И меркнет пруд
И отражает,
 Свивая в жгут,
Ив очертанья…

 О, час мечтанья!

Чуть слышно дышит
 Мир голубой.
Нисходит свыше
 На нас с тобой
Покой небесный.

 О, час прелестный! 

            перевод Ариадны Эфрон


        * * *
                Поль Верлен

О, жизнь без суеты! Высокое призванье —
Быть радостным, когда не весел и не нов
Любой твой день в кругу бесхитростных трудов,
И тратить мощь свою на подвиг прозябанья!

Меж звуков городских, меж гула и бряцанья,
Настраивать свой слух на звон колоколов
И речь свою — на шум одних и тех же слов,
Во имя скучных дел без примеси дерзанья!

Средь падших изнывать, затем чтоб искупить
Ошибки прежних дней; и терпеливым быть
В безмерной тишине возлюбленной пустыни…

И совесть охранять от сожалений злых,
Врывающихся в строй намерений благих…
- Увы! — сказал господь.- Всё это — грех гордыни! 

            перевод Ариадны Эфрон


         НИКОГДА ВОВЕКИ
                               Поль Верлен

О сердце бедное, сообщник муки крестной,
Вновь возводи дворцы, обрушенные в прах,
Вновь затхлый ладан жги на старых алтарях
И новые цветы выращивай над бездной,
О сердце бедное, сообщник муки крестной!

Пой господу хвалу, воспрянувший певец!
Румянься и белись, морщинистый обманщик!
Из ржавых недр тяни за трелью трель, шарманщик!
Бродяга, облачись в торжественный багрец!
Пой господу хвалу, воспрянувший певец…

Во все колокола звоните, колокольни…
Несбыточный мой сон обрёл и плоть и кровь!
В объятьях я держал крылатую Любовь,
Я Счастье залучил в убогий мир свой дольний…
Во все колокола звоните, колокольни!

Я шёл плечом к плечу со Счастьем, восхищён…
Но равнодушный Рок не знает снисхожденья.
В плоде таится червь, в дремоте — пробужденье,
Отчаянье — в любви; увы — таков закон.
Я шёл плечом к плечу со Счастьем, восхищён…

            перевод Ариадны Эфрон

И он умер, ещё не старым, в том возрасте, когда и Гюго, и Леконт де Лиль создавали свои сильнейшие вещи. Но в это время его "школа" уже господствовала во французской поэзии. Его ровесник Малларме, его роковой друг Рембо, его последователи: Гриффин, Лафорг, Гиль, Ренье, Мореас, в Бельгии великий Верхарн — все вышли на авансцену литературы и утвердили "новую поэзию". И в России великий Брюсов начинал свою творческую деятельность с переводов Верлена… Пятьдесят лет прошло со дня его смерти, и его имя известно и любимо во всём мире. Вся европейская поэзия этого полувека — при всём многообразии творческих личностей и темпераментов, при всей пестроте идеологий и "школ" — в той или иной комбинации продолжала осуществлять провозглашенные им принципы и разрабатывать затронутые им темы.

II

Внешняя биография Верлена не сложна.

Он сын французского офицера невысоких чинов, родился в Меце, в раннем детстве кочевал с отцом и матерью по разным гарнизонам; в 1851 г. отец вышел в отставку (возможно, в связи с узурпаторством Наполеона III), семья поселилась в Париже, Верлен был отдан в пансион и посещал классы лицея Бонапарта (переименованного в лицей Кондорсе, потом в лицей Фонтана и вновь Кондорсе). В 1862 г. среднее образование было закончено, Верлен получил звание бакалавра и записался на лекции в училище правоведения, но занимался там лишь два или три семестра. Далее он поступил на службу — сначала в страховое общество, затем в одну из парижских мэрий, а потом перешел в городскую управу, где работал до лета 1871 г. Отец его умер в конце 1865 г., сильно подорвав неудачными коммерческими предприятиями имущественное положение семьи (мать Верлена имела значительное состояние, доходившее вначале до 400 тысяч франков, около 150 тысяч рублей золотом, но ко дню её смерти в 1886 г. у неё уже не оставалось ничего). В 1869 г. Верлен познакомился с некоей Матильдой Мотэ, ничем не замечательной буржуазкой, и осенью 1870 г., в первые недели франко-прусской войны, женился на ней. Семейная жизнь скоро осложнилась. Явное несоответствие интеллектуального и культурного уровня не дало возможности супругам стать друзьями. Кроме того, Верлен уже тогда был привычным потребителем алкоголя, и это повлекло ряд семейных конфликтов, учащавшихся и усугублявшихся.

В дни Коммуны Верлен не покинул, как многие другие чиновники, ставшие на путь саботажа, своей должности в городской управе и, таким образом, стал "коммунаром". Впрочем, со многими деятелями Коммуны, в том числе с будущим её грозным прокурором Раулем Риго, он был знаком ещё в студенческие годы, встречаясь на лекциях и в кабачках, а с некоторыми, как Ксавье Рикар, дружил. По ликвидации Коммуны Верлен, опасаясь репрессий, покинул службу и Париж, но жил, притаившись, в семье тестя.

К этому времени относится его знакомство и дружба с Артюром Рембо, приведшая к катастрофе. Рембо, тогда ещё семнадцатилетний юноша, но уже определившийся как зрелый и замечательный поэт, после нескольких неудачных побегов из родительского дома (его семья жила в Шарлевилле) в Париж, прислал Верлену, единственному, кого он "признавал" из современных поэтов, свои стихи и просил у него гостеприимства. Верлен пришел от стихов в восторг и распахнул перед юным поэтом двери своего дома. Рембо поселился у Верлена. Это внесло новый разлад в семейную жизнь последнего. Рембо отличался тяжелым характером, был груб, неуживчив и взрывчат; Верлен же нашел в нём ту родственную душу и то понимание, которых ему недоставало. Друзья проводили время в бесконечных прогулках, беседах, попойках, в результате чего отношения Верлена с женой разладились вконец. После ряда тяжелых сцен решено было, что супруги на время разъедутся чтобы "отдохнуть друг от друга". Мать Верлена согласилась снабдить сына деньгами для путешествия. Верлен и Рембо отправились в Бельгию (летом 1872 г.), — затем в Лондон, где прожили до весны. Они вели веселую бродяжническую жизнь, писали стихи, беседовали и, конечно, пили. Верлен, впрочем, часто встречался с жившими в Англии эмигрантами-коммунарами, а Рембо усердно изучал английский язык, что ему пригодилось в дальнейшей его скитальческой жизни.

В это время жена Верлена начала в Париже дело о разводе, чем Верлен был до крайности потрясен.

Далее осложнились отношения с Рембо. Произошло несколько разрывов и новых встреч, пока в конце концов в Брюсселе во время последнего объяснения, при котором присутствовала и мать Верлена, поэт, бывший в совершенно истерическом состоянии и вдобавок нетрезвый, выслушав категорическое решение Рембо расстаться с ним, произвел в своего друга два выстрела и легко ранил его в руку. Тут же Верлен осознал происшедшее, разрыдался, умолял о прощении, просил убить его. Решено было, что Рембо всё-таки уедет. Верлен отправился провожать его на вокзал. По пути он снова стал умолять Рембо остаться с ним; вновь вспыхнула ссора, и Рембо, увидев, что Верлен сует руку в карман, и вообразив, что тот вновь собирается стрелять, пустился бежать, призывая на помощь. Полиция задержала Верлена, найдя при нём оружие. В участке Рембо рассказал об утренней стрельбе. Верлен был предан суду по обвинению в покушении на убийство и приговорен к двухгодичному заключению {Рембо вскоре покинул Европу и много лет прожил в Америке, торгуя слоновой костью и отказавшись от писания стихов. Нажив состояние, он вернулся в Европу и вскоре умер от саркомы (1891). Верлен озаботился изданием его сочинений и радовался посмертному успеху своего странного друга.}


  Поль Верлен в переводах Э. Линецкой

 



    * * *
                Поль Верлен     

        Ветер еле дышит,
        Листья не колышет.
                           Фавар    

Это — желанье, томленье,
Страсти изнеможенье,
Шелест и шорох листов,
Ветра прикосновенье,
Это — в зелёном сплетенье
Тоненький хор голосов.

Ломкие звуки навстречу
Шепчут, бормочут, лепечут,
Словно шумят камыши
Глухо, просительно, нежно…
Так под волною прибрежной
Тихо шуршат голыши.

В поле, подёрнутом тьмою,
Это ведь наша с тобою,
Наша томится душа,
Старую песню заводит,
В жалобе робкой исходит,
Сумраком тёплым дыша. 

     перевод Э. Линецкой

    * * *
                Поль Верлен     

О душа, что тоскуешь,
И какой в этом толк?
И чего ты взыскуешь?
Вот он, высший твой долг, —
Так чего ты взыскуешь?

Взгляд бессмысленно-туп,
Перекошена в муке
Щель искусанных губ…
Что ж ломаешь ты руки,
Ты безвольный, как труп?

Или нет упованья?
Не обещан исход?
И бесцельны скитанья,
И неверен оплот —
Долгий опыт страданья?

Как докучен твой стон,
Этот ропот натужный!
Солнцем день озарен,
Ждать нельзя и не нужно:
В небе алый трезвон,

И рукой беспощадной
Обличительный свет
Чертит хмурый, нескладный
Теневой силуэт, 
Необъятно-громадный —

Долг, твой долг. Он зовёт
И не надо бояться.
Ближе, ближе — и вот
Очертанья смягчатся,
Чернота пропадёт.

Он — тайник озарений,
Страж любови твоей,
Твой спасительный гений:
Нет опоры верней,
Нет сокровищ бесценней.

И яснее черты,
И безмерней блаженство,
Больше нет черноты,
Только мир, совершенство
И забвенье тщеты.

И забвенье тщеты. 

     перевод Э. Линецкой

Отбыв наказание, он вернулся во Францию, некоторое время жил в деревне у родственников, затем уехал в Англию, где провел два года, занимаясь преподаванием французского языка в разных школах. Затем он перебрался во Францию и несколько лет преподавал в духовном коллеже в городке Ретель, наслаждаясь, по собственным словам, "счастьем безвестности". Но другого счастья у него не было. Его жена за время заключения его успела получить развод и навсегда разлучила его с сыном, родившимся в первый год их брака. Верлен страстно тосковал по ребенку, и это было одной из причин нового перелома в его жизни. Среди его учеников находился некий Люсьен Летинуа, сын фермера. Верлен горячо привязался к юноше, как бы видя в нём утраченного сына, и, когда Люсьен окончил коллеж и должен был уехать на родину, Верлен решил не расставаться с ним и стать фермером. Мать Верлена, неспособная отказать в чём-либо своему сыну, согласилась дать денег и на эту затею. Была куплена ферма на имя Летинуа-отца, где Верлен и поселился вместе с Люсьеном. Крестьянина из Верлена не вышло. Физически слабый, лишенный всякой настойчивости, он вел дело кое-как, предпочитая прогулки и беседы с Люсьеном и писание стихов. Ферма давала лишь убытки, покрываемые из тощавшего кошелька матери. В конце концов Верлен бросил ферму и укатил с Люсьеном в Лондон. Этот период до сих пор весьма слабо освещён биографами. Осенью 1881 г. оба друга очутились в Париже, где Верлен возобновил литературные знакомства и быстро стал приобретать известность. Вскоре отбывавший воинскую повинность Люсьен заболел тифом и умер, повергнув Верлена в безутешное горе. Папаша Летинуа, "законный владелец" фермы Верлена, продал её и денежки прикарманил.

Несколько лет Верлен жил в Париже, ведя утлое и необеспеченное существование, безуспешно пытался вновь устроиться на службу и потом внезапно опять решил "сесть на землю". Снова был куплен клочок земли, и Верлен поселился вместе с матерью в деревне. Дело шло плохо. Верлен много пил, отношения его с матерью стали портиться, и однажды разыгралась тяжелая сцена, во время которой Верлен грубо обошелся с матерью. В дело вмешались третьи лица, и Верлен вновь попал под суд и сел на месяц в тюрьму.

Из тюрьмы он вернулся в Париж, и начался последний период его жизни — период бродяжничества, пьянства, нищенства (вскоре умерла его мать, и последняя опора его исчезла), растущей славы и углубляющегося творческого упадка. Верлен становится "богемой" в полном смысле этого слова, завсегдатаем кабаков, постоянным пансионером госпиталей, куда его в первые годы безденежья помещали влиятельные друзья. Он — помимо молодых поэтов, внемлющих ему как оракулу, — водит компанию со всяким сбродом, делит жизнь с подозрительными женщинами, живет на чердаках и в подвалах и весь свой, уже немалый, хотя нерегулярный, заработок тратит на алкоголь.

А слава его приобретает уже бесспорные очертания. В 1894 г. Скончался Леконт де Лиль. Журнал "La plume" предложил поэтам избрать ему "преемника", "короля поэтов". Поэты откликнулись, и большинство голосов получил Верлен (77 против 38, поданных за Эредиа). Но "корону" пришлось ему носить недолго. Уже давно больной артритом, он умер 8 января 1896 г.

Похороны его приняло на себя правительство, и в речах, произнесенных над его могилой, его уже называли великим.

III

Литературное наследие Верлена достаточно обширно: 30 книг стихов и прозы, сведенные в шесть объемистых — по 400-500 страниц — томов Полного собрания сочинений.

Достоинство этих книг далеко не равноценно. Прежде всего проза Верлена имеет лишь историко-литературное и биографическое значение. Его "Исповедь", "Мои тюрьмы", "Мои госпитали" являются ценным, хотя не бесспорным, биографическим источником. Его "Записки вдовца" представляют собою собрание фельетонов на разные темы, зарисовок, рассуждений о самых случайных предметах — вроде хвалебного слова искусственным цветам и т. д. Это не лишено интереса, это дает штрихи к образу Верлена, это кой в чем обогащает наши знания (например, статья о сборниках "Современный Парнас", дающая почувствовать литературный "воздух" эпохи), но всё это — для историка литературы или для литературного гурмана. Его "Проклятые поэты" — характеристики Корбьера, Рембо, Малларме, Марселины Дебор-Вальмор, Вилье де Лиль-Адана и самого Верлена (под маскою "Бедного Лелиана": Pauvre Leiian — анаграмма из Paule Vferiaine) — стилистически блестящие, неглубоки и неприятно жеманны. Его новеллы "Луиза Леклерк", "Папаша Дюшатле", "Верстовой столб" изящны, не лишены выдумки, но "таких новелл" написаны сотни, их "умеет писать всякий".

Среди сборников стихов многие не заслуживают никакого внимания. Сюда в первую очередь относятся такие книжки, как "Плоть", "Женщины", "Оды в её честь", — и не потому, что эротические стихи, а потому что это грубые и безвкусные стихи; по сравнению с эротикой элегий Парни или "сказок" Лафонтена они — надпись на заборе. Досадное чувство вызывают "Эпифаммы" и "Инвективы", где собраны часто грубые, часто плоские и почти всегда несправедливые нападки на поэтов и других деятелей, — плоды минутного раздражения или пьяного юмора. Некоторые книги, как "Счастье", "Любовь", "Элегии", наполнены слабыми стихами увядающего поэта, ставшего болтливым, манерным, сентиментальным. Особое место занимает книга "Мудрость", написанная в тюрьме. Ее прославили как одну из прекраснейших книг Верлена. Действительно, она отличается исключительно чистым языком, выдержанным единством тона, в ней есть несколько непревзойденных прекрасных стихотворений. Но в целом она производит тягостное впечатление: это лирика раздавленного и перепуганного человека, кинувшегося искать утешения и защиты у религии и старающегося задобрить "высшие силы" своей кротостью, покорностью, благоговением перед самою тюрьмой. Могучий механизм стиха и слова в ней смазан приторно благоухающим елеем.

Но несколько книг — драгоценнейшее достояние мировой поэзии, первоклассные произведения гениального мастера, не только прекрасные сами по себе, но, как радиоактивная руда, излучившие свою творческую энергию во многих других поэтах, вызвавшие к жизни многое и многое в поэзии последнего полувека и продолжающие влиять и сейчас.


  Поль Верлен в переводах Б. Пастернака

 



         * * *
                                                   Поль Верлен        

                   Над городом тихо
                   накрапывает дождь.
                                    Артюр Рембо

И в сердце растрава,
И дождик с утра.
Откуда бы, право,
Такая хандра?

О дождик желанный,
Твой шорох — предлог
Душе бесталанной
Всплакнуть под шумок.

Откуда ж кручина
И сердца вдовство?
Хандра без причины
И ни от чего.

Хандра ниоткуда,
Но та и хандра,
Когда не от худа
И не от добра.

          перевод Б. Пастернака


         * * *
                                                   Поль Верлен          

Средь необозримо
 Унылой равнины
Снежинки от глины
 Едва отличимы.

То выглянет бледно
 Под тусклой латунью,
То канет бесследно
 Во мглу новолунье.

Обрывками дыма
 Со стёртою гранью
Деревья в тумане
 Проносятся мимо. 

То выглянет бледно
 Под тусклой латунью,
То канет бесследно
 Во мглу новолунье.

Худые вороны
 И злые волчицы,
На что вам и льститься
 Зимой разъярённой?

Средь необозримо
 Унылой равнины
Снежинки от глины
 Едва отличимы.

          перевод Б. Пастернака


      ИСКУССТВО  ПОЭЗИИ
                                                   Поль Верлен          

За музыкою только дело.
Итак, не размеряй пути.
Почти бесплотность предпочти
Всему, что слишком плоть и тело.

Не церемонься с языком
И торной не ходи дорожкой.
Всех лучше песни, где немножко
И точность точно под хмельком.

Так смотрят из-за покрывала,
Так зыблет полдни южный зной.
Так осень небосвод ночной
Вызвезживает как попало.

Всего милее полутон.
Не полный тон, но лишь полтона.
Лишь он венчает по закону
Мечту с мечтою, альт, басон.

Нет ничего острот коварней
И смеха ради шутовства:
Слезами плачет синева
От чесноку такой поварни.

Хребет риторике сверни.
О, если б в бунте против правил
Ты рифмам совести прибавил!
Не ты — куда зайдут они?

Кто смерит вред от их подрыва?
Какой глухой или дикарь
Всучил нам побрякушек ларь
И весь их пустозвон фальшивый?

Так музыки же вновь и вновь!
Пускай в твоём стихе с разгону
Блеснут в дали преображённой
Другое небо и любовь.

Пускай он выболтает сдуру
Всё, что впотьмах, чудотворя,
Наворожит ему заря…
Всё прочее — литература.

          перевод Б. Пастернака

Что же они таят в себе, что они несут читателю? Глубокие мысли? Менее всего Верлен может назваться мыслителем. Ни с Пушкиным, умнейшим поэтом мира, ни с Байроном, ни с Гейне его и сравнить нельзя. Богатая фантазия? Но Гюго и Верхарн разительно его превосходят мощью воображения и комбинаторным даром. Художественное мастерство? Оно у Верлена, конечно, исключительно, но Леконт де Лиль и Эредиа — по-своему — ему ни в чём не уступят. Новаторство? Но каждый значительный поэт — новатор; у Чехова хорошо сказано: "Что талантливо, то и ново".

Гениальность Верлена в том, что ему было дано увидеть и ощутить мир совершенно по-новому, но так, как стали видеть и ощущать его последующие поколения поэтов, вплоть до наших дней. Я сказал бы, что он взглянул на мир глазами Каспара Гаузера. Каспар Гаузер… Мало кто сейчас знает о нём. В 1828 г. на улицах Нюрнберга появился мальчик лет шестнадцати; он плохо говорил; он плохо ориентировался в пространстве; он был крайне чувствителен к свету; он не знал, что солнце закатывается не навсегда; кожа на его пятках была так же нежна, как на ладонях. Выяснилось, что этот подросток с самого раннего детства содержался в заключении в темном подвале, общался лишь со своим тюремщиком; не знал, что есть мир, небо, другие люди. Потом его привели в Нюрнберг и бросили на улице. В мальчике приняли участие, устроили его. Были предприняты — безуспешные — розыски, чтобы дознаться, кто он и почему над ним совершили то, что совершили. Розыски эти, видимо, встревожили кого-то, и в 1833 г. несчастный юноша был предательски убит ударом кинжала. О нём написано много книг, но тайна так и осталась нераскрытой… Верлен как-то отождествил себя с этой загадочной и грустной фигурой (см. стихотворение "Каспар Гаузер поет" — в кн. "Мудрость"). И он был в значительной мере прав. Он пришел в наш необычайно сложный и страшный мир, все видя и чувствуя и не умея в нём определиться. Всякое миропонимание, правильно оно или ошибочно, всегда есть ориентировка и установление тех или иных иерархий и систем, подлинных или иллюзорных. Мы "расставляем" в нашем сознании вещи, людей и явления в том или ином порядке — по их "ценности" или "значительности". Но Каспар Гаузер, выйдя из подвала и впервые соприкоснувшись с миром, не знал, что важнее и интереснее: солнце или чувство голода, бегущая собака или боль в пятках, колокольный звон или городской голова. Но он видел, чувствовал и слышал это всё вместе — самыми чувствительными глазами, самым обостренным слухом, самой нежной кожей…

Вот так и Верлен. Это основное свойство его поэзии: комплексность переживания и взаимопроникновение острейших и тончайших впечатлений при полном отсутствии "иерархизирования". Утонченнейшая наивность или наивнейшая утонченность пронизывает поэтические концепции лучших его стихотворений.

Это свойство коренится, конечно, в психике Верлена, "вечного ребенка", но питательной средой для него явилась социальная атмосфера конца XIX и начала XX века, веяние которой он уловил много раньше, — чем и объясняется его непризнание людьми его поколения и головокружительный успех у поколения более молодого. Эта атмосфера есть атмосфера грандиозной борьбы исторических сил, в первую очередь труда и капитала и во вторую — капиталистических группировок, причём эта борьба втянула в свое магнитное поле буквально все элементы жизни, начиная от больших философских концепций и кончая "проблемами" тенниса. Обмениваются ли Жорес и Клемансо парламентскими ударами, ставит ли публика на "англичанина" Ретца или на "француженку" Септр в тотализаторе на Лоншанских скачках, ругается ли Сезанн с руководителями выставок в "Салоне", — всё это формы великой Борьбы. А лихорадочная жизнь больших городов, всевидящая и оглушительно орущая пресса, непрерывно мелькающие сенсации и "злобы дня" — смерчем врываются в человеческое сознание, властно требуя от него утверждений и отрицаний, восторгов и ненавистей. Отсюда и "кризис сознания" у представителей промежуточных социальных групп. Но надо признать, что и при самой устойчивой идеологии и уверенной жизненной самоориентировке личность всё же оказывается во власти смутных и нерасчлененных реакций при соприкосновении со многими и многими жизненными явлениями. Правоверный католик и воинствующий материалист одинаково могут "признавать" (или "не признавать") Родена, одинаково испытывать (или не испытывать) чувство необъяснимой грусти при созерцании осеннего заката и т. д. И Верлен утвердил правомерность смутного и нерасчлененного, полифонического и полихромического восприятия мира, сделав мгновенное переживание поэтическим объектом.

Это оказалось мощным освобождающим фактором в сфере внутренней жизни человека. Пусть поэтические "дети" и "внуки" Верлена переживали не то, что переживал он, но переживали они приблизительно т а к, как он. В одной из своих полемических статей Верлен сказал о "непогрешимости" (вспомним, что парнасцы стремились быть именно "непогрешимыми", impeccables в своем мастерстве), что она есть нечто "удушающее". И в самом деле: великолепные в своей законченности и досказанности строфы Готье или Леконт де Лиля приводят нас в восторг, несколько тяготеют над нами, порою тяготят нас. А чтение Верлена дает ощущение нашей внутренней свободы, чувство непосредственности переживания. Недаром сказал он, что "всего милее песня хмельная, где Ясное в Смутном сквозит едва". Ведь этой формулой определяется состояние нашего сознания почти в каждый момент его деятельности.

Есть сербская сказка, герой которой был наделен чудесным даром: каждый в нём видел себе подобного, — воин воина, рыбак рыбака, тигр тигра. Верлен очень его напоминает…

Верлена называли "декадентом", "упадочным поэтом". Нет заблуждения более смешного. Ну, конечно, он называл себя "рожденным под знаком Сатурна", в юношеских стихах восхвалял "мадам Смерть" (Ленский тоже "пел поблеклый жизни цвет без малого осьмнадцать лет"), он любил говорить о "меланхолии" и сравнивать себя с Римом времен упадка. Но поразительно, что никто не усмотрел в этом протеста против буржуазного самодовольства, мертвенного в своей повседневной деловитости, не понял, что если поэту противно жить "в этом мире лживом, нечистом, злобном, некрасивом", то, крича об этом, он уже борется за иной светлый мир! Пусть он рисовал мрачные пейзажи, — этим он вызывал жажду иных, светлых. Очень хорошо сказал в "Театральном разъезде" Гоголь: "Разве всё это накопление низостей, отступлений от законов и справедливости не дает уже ясно знать, чего требует от нас закон, долг и справедливость?" И когда читаешь стихи Верлена с подчеркнуто социальным звучанием — его великолепный "Ужин", его потрясающей силы поэму о коммунарах "Побежденные", его "Хромой сонет" и "Калейдоскоп", где выражено предчувствие неизбежных социальных катаклизмов, — разве не становится ясным, что его проклятия Действительности есть мечта об Идеале? Пусть он, замученный и раздавленный, метался из стороны в сторону, ища прибежища даже в католицизме, — он страстно любил жизнь и красоту и умел находить то и то в самых ничтожных порою малостях.

И вот эта жадность к жизни, умение лирически влюбляться в любой пустяк, и отсюда — умение петь всеми словами, от самых возвышенных до самых грубых, — дали могучий освобождающий толчок всей последующей поэзии. Произошло "тематическое раскрепощение". И когда Верхарн изображает скотный двор или молочный погреб, лабораторию или банкира, который "решает судьбы царств"; когда парижанин Луи Арагон пишет балладу о "27", казненных Колчаком в Надеждинске; когда Багрицкий рисует витрины МСПО, где "круглые торты стоят Москвой в кремлях леденцов и слив", — этот тематический размах идёт от Верлена. Когда Ришпен слагает "Песни нищих" на жаргоне ночлежек и кабаков, а Блок в "Двенадцати" воспроизводит ритмы и словарь фабричной частушки, — эта языковая радуга идёт от Верлена.

Верлен первый дал урбанистические стихи. Верлен первый дал индустриальный пейзаж. Верлен первый осуществил социальную патетику без оскорбительной "жалости" к "униженным и оскорбленным", как то было у Гюго. Гюго обращался к сытым: "Посмотрите на бедняков и пожалейте" (поэма "Веселая жизнь" в "Возмездии"); Верлен обращается к голодным: "Восстаньте и отомстите!" ("Побежденные"). И эти мотивы победоносно прошли по всей передовой поэзии от Верхарна до Маяковского.

О художественном совершенстве стихов Верлена, о его новаторских образах, ритмах, звукозаписи можно написать целое исследование, — и вся его поэтика, в том или ином преломлении, оказалась усвоенной его учениками, и в первую очередь великим Верхарном.

Верлен переведен на все европейские языки и многие азиатские, и это само по себе свидетельствует, что лучшие его книги навсегда вошли в алмазный фонд общечеловеческой культуры.

Георгий Шенгели, Москва, 9/ХI 1945






                ТОМЛЕНИЕ
                                                   Поль Верлен          

Я — римский мир периода упадка,
Когда, встречая варваров рои,
Акростихи слагают в забытьи
Уже, как вечер, сдавшего порядка. 

Душе со скуки нестерпимо гадко.
А говорят, на рубежах бои.
О, не уметь сломить лета свои!
О, не хотеть прожечь их без остатка!

О, не хотеть, о, не уметь уйти!
Всё выпито! Что тут, Батилл, смешного?
Всё выпито, всё съедено! Ни слова!

Лишь стих смешной, уже в огне почти,
Лишь раб дрянной, уже почти без дела,
Лишь грусть без объясненья и предела.

          перевод Б. Пастернака
 



В начало текущей


Последнее обновление 22 августа 2013 года
©2012 г., Александр Тимофеев, г.Харьков, Украина,   eMail: atimopheyev@mail.ru